- Хочу, хочу тебя! - шептал слюнявый Николай, выпростав дрожащие в ознобе вожделения руки.
- Прочь, урод! - вырвался из моей груди свирепый крик. Я подскочил к саквояжу и вынул скальпель.
Николай неприязненно перекосился в лице, шагнул, просветлев:
- Хочу тебя, хочу...
Приник ко мне, обхватил плечи и стал усыпать поцелуями мое чело, обливаясь слезами:
- Ты унесешь меня от боли и страданий, избавишь от тяжести земли навсегда, проникнешься мною...
- Избавлю, - я стиснул зубы и провел коротко скальпелем по вспученной артерии на его худосочной шее.
Он обмяк, не издав ни звука, с прощальным облегчением заглянул в мои глаза и опустился к моим ногам. Шея его обагрилась не кровью, а словно гноем.
___________
Часы пробили четверть десятого. За окном было непроглядно. Я устало провел ладонью по взмокревшему лбу. Пожалуй, кроме лопаты понадобится и лом. Земля промерзла. На оконном стекле застыл словно выведенный разбавленной тушью силуэт, прожженный огоньком свечного огарка за спиной. Я стоял прямо, точно деревянная колода, сопротивляясь желанию глянуть вниз на то, что свершилось, что стало неминуемым, не желая признавать, что преобразился наконец из свидетеля в участника собственной судьбы. Затем спустился в дворницкую, взял лопату, лом и отнес их к береговому откосу, где намеревался совершить погребение.
...Ветер шарил по закоулкам. Обвернутый покрывалом-саваном труп давил на плечо... Вот и берег. С реки веет леденящей сыростью граница меж землей и водой поглощена мраком - ни единой звезды в небе. Размытое, подслеповатое око луны. Я поспешно стучу ломом, что-то, торопит меня, хотя ночь длинна и едва ли кто забредет на этот пустынный берег. Мои ноги соскальзывают, и я стучу все яростней, все неутоленней. Мелькнула мысль: кто будет копать могилу мне?
Перекладываю лом из руки в руку, выгребаю лопатой и спрыгиваю в яму, которая оказывается мне по пояс. Панцирь земли поверху уже схвачен морозцем, колкий, басистый, а чуть ниже почва по-осеннему прохладная, рыхлая, сквозистая.
Ветер ярится, откинул полог савана. Я вновь оборачиваю голову Николая и стаскиваю покорное тело на утоптанное мною земляное дно, наворачиваю сверху холмик, утрамбовываю его, покуда моя нога не опускается на ровную площадку. Сбегаю к самому берегу, чтобы швырнуть в полынью лом и лопату, и уже с радостью освобождения взбираюсь на кручу над рекой. Скорей домой - к теплу, к свету.
Чего я вправду хочу? Только ли тепла, света или же вдобавок чего-то иного, к чему дорога ведет через кровь? Я посмотрел на скальпель - в высохшей корке гнойной слизи он покоился на столе, на видном месте, единственный свидетель происшедшего.
Я - убийца?.. Нет, я все тот же прежний преподаватель курсов сестер милосердия, ни в чем не поменялся.
Я глянул на улицу - вперевалку вышагивал грузный почтмейстер, а если и он убийца? Я выискиваю взором в веренице прохожих себе подобного, ищу невольно опору. Зачем? Перед кем оправдываться? Что-то принудило меня суетливо одеться, выбежать во двор - на душе неуютно, воровато, я озираюсь поблизости никого нет, и лишь на площади, в толпе, явилось некое подобие успокоения. Вспомнился разговор во время одной из прогулок с Сумским.
- Я хочу убить, признаюсь вам со смущением, - сказал я тогда.
- А ты убей, - сострадальчески искривился Сумский.- Убей Павлуша, полегчает... Вот я - угадай, сколько зарезал на хирургическом столе? Хочу помилую, хочу - жизни лишу, и все шито-крыто. Война была, Павлуша... Я тебе скажу - каждый хоть на миг да не прочь в Тиберия всеповелевающего обратиться, вот и я Тиберием был.
- Как вы можете такое говорить?! - вырвалось у меня возмущенно. - А ежели я возьму да и на вас замахнусь?! По вашу душу приду?
- По мою душу уже пришли, - мягко улыбнулся хирург. - Посмотри, - он обернулся, чтобы указать на угрюмо-молчаливых сестер в экипаже поодаль, они мою душу уже никому не отдадут.
...Я вглядывался в лица - сколь мало в них воистину людского. Коренастый мужик с посинелой рожей несет котелок, а другой пятерней облапил шею общипанной гусыни. Некий худощавый господин с мутными глазами, неестественно бледный, точно из мертвецкой, перебежал дорогу, за ним спешила кухарка с тыквенной кубышкой, перебирал клюкой отставной армеец. Люди ли они или ряженые андрогины, дьявольским чутьем ведомые к своим жертвам, к своим земным половинам?
Колокола тревожно и сбивчиво зазвонили с башенки собора, вторя моему смятению. Их перезвон настигал неумолимо, даже в трактире, куда я внесся с полоумным взором, трясясь и не находя среди склоненных спин свободного места для себя. Наконец уселся, попросил чарку водки и только после заметил напротив попа-расстригу в поношенной рясе, с крашеной шафраном бородой и цепью на шее. Склонясь над замусоленной крышкой стола, он бубнил пьяно и заученно: "Верую Господи и исповедую, яко ты еси воистину Христос, Сын Бога живога, пришедший в мир грешныя спасти... Молюсь убо тебе: помилуй мя и прости прегрешения мои вольная и невольная".
Я велел поднести батюшке водки, и тот, даже не глянув на меня, осенил себя крестным знамением и гнусавым баском, на манер приходского дьячка, протянул нараспев, поднеся лафитник к бороде: "Изыди, нечистая сила, и стань яко вода", - опрокинул стопку в зев рта, крякнул, осунулся, заводил головой, метя бородой по столу...
Нечистая сила в чарке, поднесенной от меня.
В следующую пятницу, когда я, вернувшись с занятий, прилег и уже готовился задремать, неожиданное и равно ужасное подозрение принудило меня вскочить с кровати. Я вдруг уверился, что оставил некую улику, след, приводящий ко мне и указующий на меня убийцу. Но скальпель был дочиста отмыт и покоился в футляре в медицинском саквояже. Что же бередило мое сознание? Спустился в дворницую, посветил лампой - стол, запыленная лежанка, скамья, паутина в простенке за печью, вязанка березовых веников. Я поспешно поднялся к себе и заперся. Нечего говорить, что сон не явился мне в ту ночь.
Поутру я предчувствовал приход Юлии. Она явилась в неожиданно броском убранстве - в костюме Анны Пейдж из "Виндзорских насмешниц".
- Что нового? Как поживает прекрасная мисс Анна Пейдж? - спросил я с наигранной бодростью словами драматурга.
Она ничего не ответила, сняла накидку, поправила складку платья синего атласа и мантильку, наброшенную на плечо, опустилась на стул - передо мной была прежняя загадочная молчаливая Юлия.
- Налейте мне чаю, - наконец прозвучал ее голос.
- Признаюсь, что хочу уехать из этого города - навсегда. Мне здесь жутко, - сказал я.
- Я поеду с вами, - произнесла она.
- Но куда? - выдавил я усмешку. - Кроме того, ты не можешь уехать со мной, потому что я - убийца.
- Вы не убивали, - вдруг сказала она.
- Вот уж в чем не может быть сомнений... Я хотел избавиться от жути, что довлела надо мной.
-Вы не убивали, - повторила Юлия с необъяснимой непреклонностью.
- Мне мерзко под этим небом, - твердил я.
Она встала, взяла меня за руку и повела. Я истерично смеялся, глядя, как мы спускаемся по лестнице, выходим во двор, минуем заснеженную пристань. Но мои ноги уже не чувствуют крепости речного льда, грудь, прикрытая полощущей на ветру легкой тканью, - пронизывающего холода, только ладонь улавливает слабое тепло ее ладони. Берег уже далеко внизу, как и башенка звонницы, и все вольней, радостней мне, уже ничто не тяготит, уже нет ни холода, ни тепла, ни света, ни тьмы. "Что вам желается увидеть?" - доносится до моего, еще живущего слуха, голос. - "Ничего, - заворожено шепчу я. Ничего... В бездне нет ничего".
То опускаемся, то поднимаемся. Горизонт бледнеет, вдруг насыщается смарагдовой волной - единственным напоминанием реальности о мире вокруг, и потому я с силой и ненавистью зажмуриваюсь, ибо только застивший очи мрак укажет верную дорогу, только мрак, призывно зовущий, неудержимо влекущий в спасительную бездань, где нет жизни, но есть будущее, где нет меня, но вечен мой угасающий отголосок.