Русская литература в XIX – XX вв. создавала шкалу ценностей, по которой судилась эпоха. Подобная гипертрофированная значимость ее иногда выглядела абсурдной, нелепой, но тем не менее всегда имела место: по литературе судили о действительности, в ней видели высший суд. И. Бунин писал в своем дневнике в 1918 г., что литературный подход к жизни отравил нас: всю громадную и разнообразную жизнь России последнего столетия разбили на десятилетия и каждое определили его литературным героем – Чацким, Онегиным, Печориным, Базаровым. Все это, с его точки зрения, совершенная нелепость, ибо героям, которым подражали, было всего по 18–20 лет. Тем не менее никуда не деться от того факта, что по литературным героям судили о конкретной эпохе.
Но дальше – хуже. Если XIX век породил великую литературу, то в ХХ в. появляются уже не писатели, а «инженеры человеческих душ». И люди начинают подражать Павлу Корчагину, Чапаеву, героям романов А. Панферова или Л. Соболева, писателей, которые в силу их литературной убогости и откровенной идеологичности могли быть отнесены только к «низкой» культуре, но они возносились властью, делались эталоном советского искусства. И люди делали свою жизнь «по Ильичу», «по Корчагину», «по Стаханову», т. е. по персонажам, выдуманным или сконструированным идеологией.
Люди малокультурные, плохо знающие литературу и не зависимые от нее, как, впрочем, и от современных тенденций в живописи, театре, музыке, казалось бы, должны быть более самобытными, но и среди них, как правило, существует огромная масса одинаковых предрассудков. Там господствует мифология, иногда наивная, иногда довольно искусная. Например, главным мифом, наиболее адекватно описывающим русскую историю, является миф о вечном возвращении. Все повторяется, потому что ни из каких исторических уроков не делается выводов, потому что никогда не продумываются до конца причины и следствия социальных потрясений. Есть много других мифов: о богоизбранности русского народа, о загадочной славянской душе, о благодати, которая выше закона, и т. д. Очень действенным является миф о «мире»: навалимся всем миром, на миру и смерть красна и т. д. Вместо декартовского «один на один с миром», «здесь и сейчас» – установок, свойственных искусственному человеку – существует, как говорил в своих лекциях М.К. Мамардашвили, исконно российское – «вместе», «завтра» и «может быть».
Сейчас во многом роль литературы и искусства выполняют СМИ, они формируют вкусы, потребности, интересы человека, который теперь состоит из взаимозаменяемых блоков – можно вынуть один и поставить другой. Ничего не меняется от того, что человек осознает производимые над ним манипуляции. Он может никогда не смотреть телевизор, но он не в силах не приспосабливаться к окружающей массе, не говорить на ее языке, разделять ее опасения и надежды, пусть даже недоверчиво ухмыляясь и понимая свою уникальность и непохожесть на остальных[4].
В современном постмодернистском мире естественное и сверхъестественное, добро и зло, виртуальное и реальное настолько переплелись и настолько взаимообусловлены, что на первый взгляд кажется действительно невозможным разделить их. «Чему противостоит СПИД, не более ли ужасающей вероятности сексуальной эпидемии, всеобщей сексуальной скученности? Та же проблема и с наркотиками; отложим в сторону драматизацию и спросим себя: от чего нас защищают наркотики? Какую увертку представляют они перед лицом еще худшего зла – умственного отупения, нормативного обобществления, универсальной запрограммированности? То же можно сказать и о терроризме: это вторичное, вызывающее реакцию насилие, возможно, защищает нас от эпидемии согласия, от политической лейкемии и упадка, которые продолжают углубляться, а также от невидимого, но очевидного влияния Государства. Все вещи двойственны, все имеет оборотную сторону. В конце концов, именно благодаря неврозам человек оказывается надежно защищен от безумия»[5].
Человек глубоко вовлечен в мир симулякров, где невозможно отличить правду от вымысла, живое от неживого, страсть от имитации. Симулякрами может быть все: любовь, секс, смерть, политика, война. Самодостаточные знаки – симулякры – поглотили собой предметы, т. е. реальность в привычном смысле слова. В симулятивной реальности постмодернистского общества нельзя четко провести грань между «собственно» реальным и «всего лишь» фиктивным. Эта реальность соткана из фикций, и, напротив, эти фикции сделались единственной реальностью. Человек становится симулякром и не может дать себе отчет в том, действительно ли он существует, или через него существуют некие силы, формирующие его и вызывающие его к жизни. Проблема существования – это проблема преодоления кажущейся жизни, которая постоянно преследует нас. Мы часто имитируем жизнь; всякое частичное, нечистое и в этом смысле неполное существование – это всегда имитация. В ту секунду, когда я чувствую себя добрым, эта доброта уже существует в виде имитации: все говорят добрые слова, все стремятся быть добрыми. То же самое происходит, когда я хочу высказать мысль о чем-то. Но нет в мире ни одного обстоятельства и ни одной вещи, о которых уже не высказано много мудрых мыслей. Моя мысль будет только имитацией моего ума, моей способности оригинально мыслить. Вокруг все добрые, все умные, все верующие, и в то же время вокруг столько злобы, глупости и отчаяния, которым вроде бы неоткуда взяться. Следовательно, все вокруг заполнено симулякрами, не отличимыми от истинных образцов. Прорваться через симулякр, через имитацию можно только через попадание в стихию добра, в стихию мысли, в стихию любви, веры. Мысль о чем-либо всегда вторична, о чем бы мы ни думали, что бы ни делали предметом своего размышления, об этом до нас уже думали тысячи людей, и нет необходимости еще в одной мысли. Но есть еще чистая мысль, способность мыслить вообще, попадание в особое состояние, в котором может родиться любая мысль, также и вера есть прежде всего не вера во что-то или в кого-то, но особое состояние души, вера имеет своим предметом веру. Прорваться через симулякры к действительной жизни, ощутить себя живым, а не продуктом манипуляции можно через творчество самого себя, своего слова, своего оригинального, самобытного поступка.
«Единственная ценность, которую мы ищем во всех проявлениях себя и окружающего, – это живое… Реальная человеческая психология строится на оживлении того, что мертво. Мы оживляем мертвые слова, мертвые жесты, мертвые конвенции. Единственное наше трепетное, то есть волнующее нас, отношение ко всему этому в действительности сводится к тому, что за всеми симуляторами и привидениями, за вещами – мы ищем жизнь. И себя как живущего. Ибо ощущать себя живым совсем не просто»[6].
С нашей точки зрения, быть живым – значит пребывать одновременно в трех ипостасях, ощущать в себе жизненную силу породившей нас природы, приходить в отчаяние от невозможности самопознания и адекватного самовыражения, мечтать о радикальном духовном преображении и верить в то, что есть некий смысл, поиски которого и составляют основной лейтмотив человеческого существования.
Как отдельный человек не может объективно рассказать о себе, вывернуть себя наизнанку, так и современная наука о человеке – антропология – не может быть беспристрастной, похожей на физику. Антрополог нагружен ценностями своего времени, предпочтениями, философской ориентацией. Но главная трудность заключается в том, что в конечном счете основным объектом исследования является он сам. А о себе он знает меньше всего, слишком близка дистанция. В то же время другие о нем знают еще меньше, потому что, несмотря на всю свою открытость, он остается для других «черным ящиком», вещью в себе, которую в принципе нельзя познать средствами науки, рационально. Мы лучше знаем все то, что не есть мы сами, то, что нас окружает. Человек остается величайшей тайной для самого себя; несмотря на его конечность, его возможности как будто простираются в бесконечность. А посему он не соответствует ни одному единичному существу – только миру в целом[7].