Прошло несколько секунд, прежде чем доктор его разглядел.
Пленный неподвижно сидел в глубине пещеры на земле, скорчившись и привалившись к скале. Слабый желтоватый свет лампы позволял увидеть только переплетенные пальцы рук и грязные ботинки. Все остальное едва угадывалось в полутьме.
Первым делом Якоб Руман освободил руки и расставил на столе принесенные с собой подношения.
– Добрый вечер, – сказал он на великолепном итальянском.
Пленный не ответил.
Доктор не обратил внимания и продолжал:
– Думаю, вы проголодались, я тут принес кое-что перекусить. И еще кофе. Могу вам чистосердечно признаться, что он стал главной причиной, по какой я пришел с вами поговорить. Я уже почти два года кофе в глаза не видел.
Пленного эти слова, казалось, не тронули. Руман не обольщался, чего-то подобного он ожидал. Он уселся на стул и с превеликим терпением снял с керосиновой лампы абажур и поставил на нее кувшин, чтобы снег растаял на огне. Когда вода закипела, он бросил в кувшин пару ложечек кофе, размешал и разлил напиток по кружкам. Потом взял свою и, держа ее обеими руками, втянул запах, чтобы насладиться им, прежде чем начать пить.
– Мой командир меня презирает. Думаю, он выбрал меня, потому что я такой, какой есть: обыкновенный врач, которого забрили на войну. Может, мне не хватает дерзости, чтобы эту войну понять. Кто знает… Думаю, поэтому в голове у моего командира и зародилась мысль послать к вам именно меня. Он человек заурядный, без размаха, и решил, наверное, что вы легче раскроетесь, если окажетесь перед человеком штатским.
Снова никакой реакции со стороны итальянца.
– Уверен, вас это удивит, но при полном отсутствии у меня уважения к командиру я надеюсь, что он прав. Сказать по правде, я уже больше не могу видеть, как из-за какой-то ерунды гибнут люди и с той, и с другой стороны.
Якоб Руман следил глазами за дымком, что поднимался от кружки пленного, который, однако, не снизошел до того, чтобы взять ее в руки. Хорошо бы еще увидеть в полумраке его лицо, но даже дыхания его не было слышно.
– Кто вы? – продолжал Руман, конечно не ожидая ответа. – Я спрашиваю потому, что теперь я ваша последняя надежда. Поскольку я врач, вы лишаете меня деонтологически[3] отведенной мне роли. Но я уже устал быть последней надеждой для всех и каждого. Получается, что после меня – только Бог. Понимаете, какая на мне ответственность?
Якоб Руман замолчал: ему показалось, что пленный улыбнулся. Ясное дело, он не мог разглядеть эту улыбку.
Может, это был всего лишь мираж – не тот, что возникает при ярком солнце, а мираж сумеречный. Да, в полумраке, окружавшем голову пленного, явно что-то изменилось. По нему словно пробежала легкая рябь. Значит, можно продолжить, одобрение получено.
– Ваше имя в обмен на жизнь не кажется мне таким уж неразумным бартером. В сущности, надо ответить всего на один очень простой вопрос.
Он старался выдержать иронический тон, ибо понял, что ирония может стать ключом к этому человеку.
– Вы вернетесь к своим однополчанам, а я получу медаль. Ну, давайте, смелее… Мне не хочется, чтобы этот день запомнился таким, у меня и без того хватает скверных воспоминаний. А вам наверняка не хочется умереть здесь, на Монте-Фумо. К тому же сегодня мой день рождения.
– Их три.
Голос пленного застал доктора врасплох. Такого он не ожидал. Пленный заговорил. Из темноты возник теплый, проникновенный голос.
– Что вы сказали? Боюсь, я вас не совсем понял.
– Три, – повторил пленный. – Вопросов три.
– Почему именно три? – быстро переспросил Руман, как рыбак, который чуть потравливает леску, боясь упустить клюнувшую рыбину.
– Потому что без двух остальных тот, что вас интересует, не имеет смысла.
Якоб Руман не понял, куда он клонит.
– Если дело только в этом, то мы быстро все уладим! Скажите, сколько вопросов я должен еще задать, и я задам.
– Я вижу, вы принесли табачку.
Якоб Руман опустил взгляд на стол, где стояла шкатулка с табаком и коробка с гильзами.
– Вот что мы сделаем. Давайте заключим договор, – сказал пленный. – Вы дадите мне закурить, а я вам все расскажу. У вас есть настроение выслушать историю?
Непонятно было, нет ли тут обмана, однако итальянец явно что-то замыслил. Но Руман открыл табакерку, где табак из экономии был смешан с опилками, и принялся набивать гильзу.
– То, что вы меня выслушаете, – условие непременное, – продолжал пленный. – Вы готовы?
– Я выслушаю вашу историю. Но ответ потом получу?
– Получите.
– Даете слово?
– Даю слово.
Якоб Руман встал, подошел к итальянцу и передал ему папиросу и коробок спичек.
Тот протянул руку за подношением, словно скрепляя договор торжественным рукопожатием. Потом чиркнул спичкой по камню возле себя и, заслонив драгоценный огонек ладонью, поднес его к губам. При этом в желтый кружок света попала часть его лица: длинная борода, морщины вокруг глаз и орлиный нос. Больше ничего было не разглядеть.
– Эта история начинается со спички, – сказал итальянец. – Она такая же кроткая и хрупкая, как спичка, да как, впрочем, и история каждого из нас.
Он задул огонек, и его лицо исчезло за струйкой дыма.
– Вот так темный дух поднимается к небу и исчезает в сладковатом запахе. А в табаке еще с минуту остается воспоминание о нем.
Якоб Руман вернулся за стол:
– Так что там за три вопроса?
– Кто такой Гузман? Кто такой я? И кто был человек, закуривший на «Титанике»?
7
Итак, по порядку. Кто такой Гузман?
Есть такие люди, которые здорово умеют что-то делать. Например, в Ноэле был один такой, он удерживал в равновесии трость на кончике носа. Дети волжских рыбаков плавать учатся раньше, чем говорить. Гарко Варгас умел уворачиваться от ножей. Все жены Гарко Варгаса знали толк в метании ножей.
Глядя на этих людей, спрашиваешь себя, откуда берется их талант. И почему у них он есть, а у тебя – нет.
Так вот, Гузман тоже кое-что умел.
Курить.
Вечно желтые руки, живые, быстрые глаза… Вот он, что-то бурча себе под нос, прикусывает зубами ароматизированную цигарку, которую сам только что свернул точными движениями тонких пальцев, смоченных маслом. Цигарки, нетерпеливо дожидаясь огонька, лениво бормочут у него в зубах, и он сразу становится похож на паровоз.
Иногда он курил темный табак, бережно заворачивая его в синеватую бумагу от сахарной упаковки, мягкую, как шелк, и горящую, как порох. А иногда затягивался длинными, очень тонкими сигаретами цвета слоновой кости, похожими на бесформенные и тощие женские тела, про которые обычно говорят: не то мужик, не то баба.
Но дело было не только в самом действе. Дело было в том, чем это действо сопровождалось. В нем всегда таилось чувство, тот самый короткий электрический разряд, что пронизывает все и сразу. Ибо все, что курил Гузман, имело свою историю. И, предаваясь действу, он эту историю оживлял, повторял, а иногда и рассказывал.
Он пробовал чувства на вкус и сам очень возбуждался и волновался.
– А какое отношение все это имеет к делу?
– Минутку, я уже подхожу к сути, – ответил пленный.
8
Гузману было двенадцать лет, когда мать решила перевезти его в Марсель. Они поехали следом за отцом.
Когда родители были молоды, отец почти десять лет ухаживал за матерью, но она его не желала знать и упорно отвергала. Ей не нравилось, как он выглядел, как держал себя, не нравился цвет его глаз. Казалось бы, мелочь, но для некоторых цвет глаз – деталь жизненно важная.
Тебе в эти глаза смотреть до конца дней, а глаза тех, кого мы любим, – это наше зеркало.
Чего только не перепробовал отец Гузмана, чтобы убедить ее, что он и есть мужчина, предназначенный ей судьбой. Он каждый день присылал ей розу. Он писал ей длиннющие письма, полные восхвалений, заказывал поэтам стихи для нее. Но никакие романтические жесты на нее не действовали. Пока он не сделал одну вещь, которую до сих пор еще не опробовал.