С этой минуты Виола позабыла все: толпу, успех, целый мир, за исключением того фантастического мира, которого она была царицей. Присутствие незнакомца, казалось, довершало эту иллюзию, которая похищает у артиста сознание действительности. Она чувствовала, что этот чистый, спокойный лоб, эти блестящие глаза внушали ей силу, до тех пор неизвестную; и ей казалось, что его присутствие вдохновляло ее на такое мелодичное пение.
Когда все было кончено, когда она заметила своего отца и поняла его радость, тогда только странное восхищение дало место более нежному очарованию дочерней любви. Прежде чем уйти за кулисы, она невольно бросила взгляд на ложу незнакомца; его спокойная и почти меланхолическая улыбка глубоко проникла ей в душу, чтобы жить в ней.
Но перейдем к поздравлениям кардинала – виртуоза, чрезвычайно изумленного открытием, что он и весь Неаполь с ним до тех пор ошибались относительно Пизани.
Перейдем к восторгу толпы, осаждавшему слух певицы, когда, надев скромную шляпу и свое девическое платье, она проходила между толпами поклонников, занимавших все проходы.
Как нежен был поцелуй отца и дочери, возвращавшихся снова по безлюдным улицам в карете кардинала.
Не будем останавливаться на воспоминаниях о слезах и восклицаниях доброй и простой матери…
Вот они вернулись; вот хорошо знакомая комната. Посмотрите на старую Джионетту, засуетившуюся, приготовляя ужин, и послушайте Пизани, который пробуждает заснувшую скрипку, чтобы поведать о великом событии своему неразлучному другу. Послушайте этот смех матери, английских смех, полный веселости.
Какое счастливое собрание вокруг скромного стола! Это был праздник, которому бы позавидовал сам Лукулл в своей зале Аполлона; этот сухой виноград, аппетитные сардинки, каша из каштановой муки и эта старая бутылка Lacrima-Christi – подарок доброго кардинала.
Скрипка была поставлена на кресло подле музыканта и, казалось, принимала участие в веселом банкете. Она блестела при свете лампы, и в ее молчании была скромная важность таинственного человека, каждый раз как ее хозяин повертывался к ней, чтобы сообщить какую-нибудь забытую подробность.
Жена Пизани с любовью смотрела на эту сцену; счастье отняло у нее аппетит; вдруг она встала и надела на шею артиста гирлянду цветов, которую приготовила заранее, убежденная в успехе, а «Виола, сидевшая с другой стороны своей сестры, скрипки, нежно надела на голову своего отца лавровый венок и ласково обратилась к нему.
– Не правда ли, вы больше не позволите скрипке бранить меня? – сказала она.
Бедный Пизани, взволнованный двойной лаской, оживленный успехом, повернулся к младшей из своих дочерей – к Виоле, с наивной гордостью:
– Не знаю, которую из вас двоих должен я благодарить больше, вы мне столько даете работы. Дочь моя, я так горжусь тобой и самим собой! Но увы, бедный друг! Мы были так часто несчастны вместе!
Сон Виолы был беспокойный, но это естественно. Чувство гордости и торжества, счастье, которое оно причинило, – все это было похоже на сон.
А между тем ее мысль часто отрывалась от всех этих впечатлений, чтобы вернуться к тому взгляду и улыбке, которые еще стояли перед ней, и к которым воспоминание этого торжества и счастья должно было навсегда присоединиться. Ее впечатления, как и характер, были странны и особенны. Это не было то, что испытывает молодая девушка, сердце которой, пронзенное в первый раз мужским взглядом, вспыхивает первою любовью. Это не был именно восторг, хотя лицо, которое отражалось в каждой волне ее неисчерпаемой и подвижной фантазии, было редкой и величественной красоты. Это не было и простым воспоминанием, полным прелести, вызванным видом незнакомца; это было человеческое чувство благодарности и счастья, смешанного не знаю с каким таинственным элементом страха и благоговения. Конечно, она уже видела эти черты лица; но когда и как? Ее мысль старалась начертать свою будущую судьбу, и, несмотря на все ее усилия удалить это видение цветов и блеска, темное предчувствие заставляло ее углубляться в себя.
И она нашла эту тайну, но не так, как молодость открывает существо, которое она должна любить, а, скорее, как ученый, который после долгих бесплодных попыток схватить разгадку какой-нибудь научной проблемы видит истину, светящуюся издали темным и еще мерцающим светом. Она впала наконец в томительную дремоту, населенную непонятными образами.
Проснулась она в ту минуту, когда солнце, после туманной ночи, впустило в окна болезненные лучи; ее отец уж принимался за свое единственное занятие, и она услышала, как скрипка испустила тяжелый, подавляющий аккорд, походящий на зловещее пение смерти.
– Отчего, – спросила она, входя к нему в комнату, – отец, ваше вдохновение так печально после вчерашней радости?
– Не знаю, дитя, я хотел быть веселым и сочинить арию на твое счастие, но инструмент так упрям, что мне пришлось последовать его желанию.
IV
Пизани имел обыкновение, за исключением тех случаев, когда обязанности его профессии занимали его время особым образом, посвящать полдень сну привычка, которую для человека, мало спавшего по ночам, можно было бы счесть скорее за необходимость, чем за излишество.
По правде сказать, часы середины дня были именно такими, в которые Пизани не мог бы работать, если б даже и захотел. Его гений походил на такой фонтан, который всегда бьет при наступлении и закате дня и который особенно активен ночью, но в полдень совершенно сух. В течение этих часов, посвященных ее мужем сну, синьора обыкновенно выходила для закупки необходимых продуктов или развлекаясь разговором с какой-нибудь соседкой. А сколько поздравлений нужно ей было получить на другой день после этого блестящего триумфа! Это был час, когда Виола также выходила и садилась у порога, не загораживая дороги, и теперь вы могли ее видеть там державшей на коленях партитуру, которую ее рассеянный взгляд просматривал время от времени, за ней и над ее головой виноградная лоза распустила свои капризные листья, а перед ней, на горизонте, сияло море с белым неподвижным парусом, который замер на волнах.
Пока она сидела так, погруженная в свои мечты, скорей чем в мысли, какой-то мужчина прошел медленными шагами и с опущенной головой совсем подле дома. Виола внезапно подняла глаза и вздрогнула в ужасе, узнав незнакомца. У нее вырвалось невольное восклицание.
Молодой человек обернулся и, заметив ее, остановился.
В продолжение нескольких минут он стоял между ней и блестящим видом залива, любуясь робким и прелестным видом молодой девушки полной серьезной скромности. Наконец он заговорил.
– Вы счастливы, мое дитя, – сказал он почти отеческим голосом, – карьерой, которая открывается перед вами? Между шестнадцатью годами и тридцатью в аплодисментах слышится более нежная музыка, чем та, которую творит ваш голос.
– Не знаю, – прошептала Виола сперва робко. Но в голосе, говорившем ей, было столько нежности и ласки, что она продолжала с большей смелостью:
– Не знаю, счастлива ли я теперь; вчера я была счастлива. И я чувствую, ваше сиятельство, что я должна вас благодарить, хотя, возможно, вы и не знаете, за что.
– Вы ошибаетесь, – сказал молодой человек, улыбаясь. – Я знаю, что способствовал вашему заслуженному успеху, но вы почти не знаете как. Вот вам объяснение: я видел в вашем сердце честолюбие более благородное, чем женское тщеславие, я обратил внимание на дочь. Но вам, может быть, хотелось, чтобы я просто любовался артисткой?
– Нет! О нет!
– Хорошо, я вам верю. А теперь, так как мы встретились, я дам вам совет. При вашем первом появлении в театре у ваших ног будет вся золотая молодежь Неаполя. Бедное дитя! Пламя, ослепляющее глаза, может сжечь и крылья. Помните, что единственное почтение, которое не оскверняет, – это то, которого не может предложить глупая толпа обожателей. Какие бы ни были ваши мечты о будущем – а я вижу, какие они у вас необузданные, – пусть осуществятся только те, которые имеют своей целью семейный, домашний очаг!