Только тонкие полосы дыма хороших сигар расходились по просторной комнате, куда зимнее солнце вошло с утра и весело играло на изразцах печки.
Друг против друга сидели, в креслах, Стягин и Викентий Ильич Бедров — уже тайный советник и «на линии сановника», как определил его Лебедянцев, — сухощавый, лысенький, с маленькими бакенбардами брюнет, хорошо выбритый, в черном сюртуке и серых панталонах солидного покроя, с манерами светского чиновника, в золотых очках.
Стягин смотрел на него сквозь легкое облачко сигарного дыма, и ему еще как-то не верилось, что вот этот самый тайный советник, про существование которого он и забыл, сделался вдруг посредником в его холостых парижских «итогах», и в несколько дней оформил все прилично и благородно… Леонтина уже на пути к Берлину, она получила свое «отступное» в виде капитала в процентных бумагах и всю парижскую обстановку его квартиры, кроме библиотеки, вместе с платой, по контракту, за пять лет вперед.
Но устроилось это так скоро и складно потому, что гражданка Дюпарк поняла, кого имеет перед собою. В глазах ее Бедров был «magistrat»[43] — и перед этим званием она смирилась; сообразила и то, что у Стягина такой влиятельный и высокопоставленный товарищ, — не чета обдерганному Лебедянцеву, которого она с Марьетой назвала: «l'âme damnée de l'autre»[44] а под именем «l'autre»[45] подразумевала Вадима Петровича.
Бедров ничем не пугал Леонтину, но повел переговоры так, что в два какихнибудь дня все было улажено и Стягин получил от нее письмо, где она его благодарила, уверяла в неимении каких-либо других притязаний, была тронута передачей ей даровой квартиры со всею обстановкой и просила позволения приехать проститься с ним.
Прощанье происходило на этом же месте, вчера, в присутствии Лебедянцева, который отвез ее вчера же на Смоленский вокзал.
— И вы опять туда, dahin, wo die Citronen blühen?[46] — спросил Стягина его гость, поглядывая на него умными, немного усталыми карими глазами.
Они были студентами на ты, но им ловчее сделалось говорить друг другу вы при встрече в Москве.
— Dahin?[47] — повторил Стягин. — Я, право, и не знаю куда. В Париж решительно не тянет. У меня там и гнезда больше не будет…
— А здесь?.. Гнездо готовое!
Стягин промолчал. Ему делалось завидно глядеть на такого же холостяка, как он, на петербургского служаку, которого он в другое время обозвал бы презрительным словом «чинуш». Этот чинуш, вот сейчас, говорил с ним о себе, своей службе, ее тягостях, холостом одиночестве, набросал ему невеселую картину того, что делается в Петербурге и в провинции, вверху и внизу, каким людям дают ход, какой дух господствует, на что надеяться и чего ждать.
— Не сладко, очень не сладко, — выговорил Бедров, — потому-то и нужно быть на своем посту. Нельзя дезертировать, нельзя!.. Как бы ни было пленительно под голубым небом, где зреют апельсины… Абсентеистом[48] нашему брату уже поздно быть!
— Вы меня осуждаете за то, что я так долго находился в бегах?
— Не осуждаю, а скорблю…
— Не на службу же поступать! — вырвалось у Стягина.
— А почему же нет? Можно и без вицмундира быть на службе. И здесь, в городе, и в деревне каждый не опустившийся человек приобретает тройную цену… Хам торжествует. И вы, господа, добровольно уступаете ему место. В уезде можно и в сословной должности делать массу добра!
Не раз слыхал Стягин точно такие же речи и был к ним глух. Он оправдывал свое нежелание оставаться дома — бесплодностью единичных усилий и благих намерений, не хотел мириться с неурядицей, дичью, скукой и преснотой деревенской жизни; в Москве не умел выбрать себе дела, находил дворянское общество невыносимым, городские интересы — низменными, культурные порядки — неизлечимо варварскими.
Но в лице Бедрова сидел перед ним как раз тот человек, которого судьба послала точно нарочно затем, чтобы освободить его от единственной житейской привязки к Парижу, где у него нет никаких других связей.
Ведь он и там совсем чужой до сих пор. С русскими он не знается, в свет не ездит, ученых и литературных интересов у него нет, не нажил даже никакого дилетантства, в клубах не бывает, не любит ни карт, ни спорта, за исключением прогулок, утром, верхом. Театр давно утомляет его, да ему из Пасси и неудобно поздно возвращаться домой. Два-три случайных знакомства с французами, да чтение газет и книжек, да заботы о своем пищеварении, поездки на воды, на морские купанья, перебранки с Леонтиной, скучная переписка по хозяйству, по дому в Москве, жалобы на плохой курс, хандра, ожидание старости и смерти.
Стягин поник головой и больше уже не курил.
— Только тем и красна жизнь, — сказал Бедров, вставая, — что стоишь на своем посту.
— Пожалуй, — чуть слышно выговорил Стягин.
Гость взялся за шляпу.
— Вы разве не зайдете еще? — спросил его хозяин.
— Сегодня вечером еду.
— Да я вас, мой друг, не успел хорошенько и поблагодарить за ваше участие. Право, это все так сделалось, точно по щучьему веленью.
— Не будете на меня пенять, — сказал с усмешкой Бедров, — за такую быстроту развязки?
— Что вы!
И Вадим Петрович поднял даже обе руки.
— А все бы лучше, если вы действительно разорвали, не рисковать возвращением в Париж…
— Да я и не поеду туда…
— Поручите кому-нибудь ваш раздел вещей, книг…
— Найдется!
— Наложите-ка на себя, коллега, маленький искус… Проживите до весны, побывайте у себя в усадьбе… Можно ведь и домком зажить… Это вот я, вицмундирный человек, обрек себя на целибат…[49] А вы еще наверстаете…
— Куда уж!
Опять у него вылетело то же выражение, и опять он подумал о стройной и красивой девушке, еще так недавно сидевшей около стола с газетой в руках.
Она теперь у Лебедянцева в роли матери. Ребятишки льнут к ней. Какие рослые и здоровые дети пойдут от такой женщины!
— Задумались? — тихо спросил Бедров, подавая ему руку.
— Спасибо, спасибо, — повторил Стягин, встал и свободно прошел с гостем до двери.
— Сидите, сидите! В передней для вас свежо!
Посредине комнаты Вадим Петрович постоял еще несколько минут. Ему хотелось сесть в сани и поехать к Лебедянцеву, но доктор не разрешил ему выезд. Можно простудиться и опять слечь. Эта мысль не испугала его… Не умрет! С такими припадками ревматизма еще можно помириться. А заболей он — Лебедянцев пришлет Веру Ивановну.
Большое раздумье сошло в душу Вадима Петровича. Он опустился на кушетку, закрыл глаза и долго лежал так, не двигаясь ни одним членом. Он не хотел ничем тревожиться, думать о том, что его ждет, останется он здесь или очутится в Ницце или Каире… Ему было легко… Какая-то приятность впервые овладевала им в этом мезонине собственного дома. Никуда не нужно спешить. Ни перед кем не нужно прыгать, ни с каким шумным вздором возиться. Нечего и глодать себя тем, что живешь скучающим иностранцем и теряешь на бумажках тридцать процентов и более.
Силы еще есть. Средства хорошие. «Отступное» Леонтине не расстроило его дел. С домом, с имением все можно повернуть, как он того хочет… Вот она — почва, о которой говорил доктор.
И неизведанная жалость ко всему этому добру, заброшенному из-за брюзжанья, а потом и ко всей родине начала проникать в него.
— Хам торжествует! — вдруг выговорил он вслух и раскрыл глаза.
А кто позволил ему торжествовать?.. Вот такие, как он, Вадим Петрович, абсентеист и скучающий русский дворянин, добровольно обрекавший себя на роль бесполезного и фыркающего брюзги, чтобы кончить законным браком с гражданкой Леонтиной Дюпарк!