Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дар языка обрел сперматозоид

и заявил, что жить на свете стоит.

Оно звучало чуть ли не ежечасно по всем программам радио и телевидения, призывая гражданок к постмодернистскому зачатию детей в пробирках, причем анонимно. Родственники Ухьева, стоявшие у его смертного одра, тут же все сообразили и вызвали реанимационную команду, которая, как ни странно, приехала и вернула поэта к жизни и творчеству. Повинуясь нажиму родных, он отсудил у фирмы зачатий свое авторство на текст популярной рекламы, что обеспечило на много лет вперед и его и его наследников, а также многих детей из пробирок очень охотно называли Дормидонтами, если они не оказывались девочками. Можно еще долго перечислять, кого еще включил Померещенский в свою хрестоматию, но вот Сатрапезова не удостоил, и Мопсова не включил, так как к Мопсову от Померещенского ушла его вторая жена, после чего Мопсов стал писать лучше, отчего и возникло предположение, что не сам он расписался, а его новая жена вдохнула в него часть унесенного с собой гения. Померещенский в тот период действительно несколько недель молчал, будто обкраденный, но потом записал с новой силой, воспевая очень замечательно различные антикварные предметы, которых он лишился вместе с женой, эти песни ярко показывали, что гений его не угас вместе с нанесенным ему материальным ущербом. А Мопсова с тех пор он называет не иначе как антикварным поэтом. Не вошла в хрестоматию и поэтесса Зубмарина Антропосупова, она была в разное время замужем за семью разными писателями, а потому могла рассчитывать на место в истории отечественной словесности и без собственных сочинений. Какой-то период она одновременно металась между тремя тружениками литературного цеха. Ее покорял скромный, но зажиточный Всуев, бывший жокей, а затем кинодраматург, он был так нежен, что в день своего семидесятилетия отпраздновал свое пятидесятилетие. За ней ухаживал Антиох Кумеко, который писал за многих корифеев, увлеченных руководящей жизнью, оставаясь в тени, но не без достатка. Он живал на правительственных дачах, ездил на черных автомобилях, коих водителями были либо раздобревшие отставные резиденты времен Рапалло, либо испитые, поджарые агенты ЦРУ и Интелледженс Сервис, которые так прижились у нас, что не захотели по истечению срока своей службы возвращаться в свои палестины. По ней же, по Зубмарине вздыхал бард и лирический нытик Лунатиков, над которым надсадно кричали самые разные птицы, сострадая его безответным страстям, для всех этих птиц лирик находил рифмы, еще более редкостные, чем сами птицы: пеликан - по рукам, кулик - и нет улик, птеродактиль - председатель и т. д. По поводу последнего примера самый наблюдательный из критиков - Стрептокуков - ехидничал: птеродактиль не птица, а если он и кружил над головой Лунатикова, то лишь в качестве доказательства, что стихи последнего имеют чисто палеонтологическое значение. Короче, никого из мужей Антропосуповой Померещенский не канонизировал, полагая, что каждого из них она достаточно прославила. Не канонизировал он и Льва Толстого, что поначалу казалось бы слишком смелым шагом, но когда убеждаешься, что хрестоматия архисовременная, то становится ясным, Толстой здесь не при чем. Но тут же знатоки вас высмеют, ведь Толстых очень много, есть и архисовременные среди них, например Фрол Толстой, который по паспорту Лев. Он издал несколько книг, которые никто не мог понять, но все хвалили, поскольку их автор Толстой. Автор тогда сам разъяснил свои сочинения: сперва русская словесность медленно отступает под натиском французской, в ней все больше равенства: крестьян и пейзанов, стихов и прозы, высокого и низкого стилей; все больше братства: от братьев Люмьеров с их движущимися фигурами до застывших фигур Белого братства, этих памятниках скорому концу белого света. Затем русская словесность дает решающую битву французской. Мертвые души теснят отверженных. Человеческая комедия наталкивается на горе от ума. Капитанская дочка отбивается от пятнадцатилетнего капитана. Русские, сохраняя свою боеспособность, отдают Москву французам, но те, не найдя там читателей, бегут назад на свои Елисейские поля, преследуемые русской поэзией и прозой. Вся эта эпопея нагло названа Фролом Толстым - оВойна и мирп. Однако Фрол все равно остался Фролом. Однажды он проник на один из писательских съездов, чтобы представиться иностранным гостям. Услышав иностранную речь, он надвинулся на группу предполагаемых французов, стукнул себя кулаком в грудь и назвался: Толстой. Толстой, Толстой, повторил один из французов по-русски, - Толстой, Толстой, это, кажется, тот великий писатель, который изменил жене и в результате ушел из дома и бросился под поезд, на котором ехал за границу Тургенев... Фрол Толстой обиделся и не стал продолжать разговор. А Померещенский, прослышав об этом инциденте, списал Толстого со счетов, поскольку тот не дал отпора иноземцу! Можно подумать, что Толстой бросился под поезд из зависти к Тургеневу, который часто ездил за границу. А Толстой просто терпеть не мог Тургенева за его одемократические ляжкип, почему Тургенев и

был готов Толстому одать в рожуп. Но Толстой был большой писатель, и Тургеневу более ничего не оставалось, как скрыться за границу от патриотического гнева Толстого. Все это следовало объяснить бестолковому иноземцу, завершив толстовским же высказыванием, что о...есть пропасть людей на свете, кроме Льва Толстого, а - вы смотрите на одного Львап. Но ничего этого наш Лев Толстой, то есть - Фрол, не сделал, почему и не вошел в дальнейшую историю. Не пустил в историю Померещенский и орденоносца Завовулина, который был передовым партийным поэтом, талант которого расцвел с введением многопартийности, плюралистически расширив его творческую палитру. Померещенский быстро разоблачил его, указав, что тот прославляет даже незарегистрированные партии, а отсюда один шаг до создания собственной партии, например, читателей-орденоносцев, что только ослабит позицию книжного рынка в борьбе за полное и безоговорочное равенство всех читателей. Завовулин все же сыграл историческую роль, правда на бытовом уровне, в жизни и деятельности самого Померещенского: благодаря ему последний явил некоторые чудеса. Ветхий Завовулин никак не мог забыть свое физкультурное прошлое, у него на груди всегда хранилась фотография, где он в боксерских перчатках несет переходящее красное знамя, хотя фотография была черно-белая. И давно уже стало традицией, если Завовулин пьет в компании своих однополчан, все кончится побоищем. Однополчанами он называл своих единомышленников, которые пришли к заключению, что автор оСлова о полку Игоревеп был красноармейцем. Все разговоры этого общества сводились к спорам, откуда тогда взялась опера Бородина оКнязь Игорьп, в какой мере она повлияла на оСловоп. Но все завершалось всеобщим неодобрением коварным половцам, которые нас завлекают своими плясками. Вот здесь и вскакивал Завовулин, крича, что молодость всему виной, что новое поколение все испортит, начиная с букваря и кончая конституцией. Если поблизости оказывался кто-то, кого подслеповатый орденоносец принимал за молодого, то он получал неожиданную возможность схлопотать в глаз. - Чума половецкая! - шумел Завовулин, замахиваясь, но чаще всего удавалось перехватить этот замах силами самих же фракционеров, их было не более двух, чего и хватало на каждую руку Завовулина, которому только и оставалось, что свирепо вопить: - Я - ворошиловский стрелок, хорошо еще, я сегодня без оружия! И вот нарвался он однажды на Померещенского, набросился с криком: - Испакостил изящную словесность, холуй половецкий! Померещенский замер, сжал пудовые кулаки, но и его тут же любезно подхватили под руки сопровождающие его лица, а так как интернационалиста Померещенского особенно оскорбило не столько слово охолуйп, сколько ополовецкийп, он это слово пожевал-пожевал да и тут же выплюнул, словом, дотянулся плевком до лица оскорбителя своего, который в ответ на это взвыл, и вот этот перешел в восторженный вопль: - О! О! Вижу! Вижу! О! Так вот это кто передо мною! Никак Померещенский! Какой же ты половецкий! Ты - наш! Исцелил еси око мое! Слава и хвала чудесному плюновению твоему! Как ни в чем не бывало, Померещенский перекрестил Завовулина левой рукой, так как правую ему еще не отпустили оторопевшие его спутники, и провозгласил: - Завовулин! Иди с миром, и виждь и внемли! Слух об этом прошел по всем литературным коридорам, обрастая небывалыми подробностями. Росло и количество свидетелей, сначала это были братья Улуповы, которые держали за руки чудотворца, потом оказалось, что его держали человек сорок, и все известные личности, некоторые уверяли, что Померещенский и не плюнул вовсе, а действительно заехал Завовулину в глаз, отчего тот и прозрел, а кто-то из друзей Померещенского заехал орденоносцу еще и в ухо, после чего тот стал слышать сызнова собственный внутренний голос, который прошептал: не поднимай руки своей на брата по перу! Была и такая версия, будто Завовулин ни на кого не бросался, просто ему указали на вошедшего Померещенского, и Завовулин медленно, словно ощупывая воздух, двинулся навстречу со словами - вот кому я хотел бы лиру передать, а Померещенский, заметив приближение невидимой лиры, поплевал на ладонь, потом добавил пепла от окурков, взяв его из ближайшей пепельницы, сделал из этого брение и аккуратно приложил к правому оку партийного поэта, сказав: имеющий очи да видит. И как бы перенял из рук застывшего от восторга Завовулина трепетную лиру. По-иному стал излагаться и эпизод на площади Маяковского, где при стечении жадных до искусства масс в разгар оттепели Померещенский читал у подножия памятника свои хрестоматийные строки: После смерти нам стоять почти-что рядом: вы на оМп, а я на оПп...

4
{"b":"63061","o":1}