Дион Кассий, ничего не понимавший ни в стихах, ни в платоновской философии, под каким-то предлогом отъехал в сторону. Кажется, один только Виргилиан, который рад был случаю, что можно наконец слезть с непривычного коня, слушал Филемона с глубоким вниманием. В словах Филемона ему чудился мир, не похожий на тот, где жили окружающие его люди. Что, если, в самом деле, все условно, и нет никакой разницы между Римом и паршивым иудейским городишком, а мир – только амфитеатр, построенный демиургом, чтобы было где человеческой душе претерпеть положенные ей испытания? Какой-то отдаленный свет чудился в словах Филемона, была в них крупица истины. Но все ускользало. Утомленный жарой, душным воздухом и дорогой, ум не в силах был схватить что-то самое главное, и от сознания, что он, может быть, находился на границе того, к чему стремился всю жизнь, Виргилиану было грустно и сладостно. Хотелось плакать, неизвестно почему, может быть, от близости Божества…
В ожидании, когда появится август, приближенные болтали вполголоса. Кто рассказывал о вчерашней попойке в Антиохии с куртизанками, с хорошенькими мальчиками и отличным вином, кто передавал последний анекдот. Другие вели скучный разговор о караванных дорогах, о субсидиях и банковских операциях. В знойном голубом небе по-прежнему парили орлы. Когда центурион Юлий Марциал, очевидно, услышав зов императора, бросил поводья одному из ликторов и побежал за холм, никто не нашел в этом ничего предосудительного. И вдруг присутствующим показалось, что за холмами раздался сдавленный крик.
– В чем дело? – очнулся Макрин, прервав Ганниса на полуслове движением руки.
Два трибуна претория, братья Аврелий Немезиан и Аврелий Аполлинарий, побежали за холм, чтобы узнать, в чем дело. Среди присутствующих прошелестел ветерок испуганного шепота. Все смотрели друг на друга, спрашивая, что же происходит за холмами. Но никто не решался пойти туда и посмотреть.
План мира перемещался. Кружились хрустальные сферы небес. Звенела гностическая музыка. Ангелы летали в блаженном царстве, всходили и нисходили по лестнице Иакова. И уже нельзя было сказать, дорога ли это, ведущая в Карры, или путь в небесный Иерусалим? Придорожная пыльная смоковница становилась призрачным и трепетным райским древом. Мир, в котором страдала и плакала низринутая во мрак материи Ахамот или сияла улыбкой при воспоминании о претерпленных ради нее крестных муках, этот печальный и прекрасный мир качался над черной бездной. Филемон Самосатский улыбался, ничего не видя перед собой, весь во власти Валентиновых идей.
Трибуны не возвращались. У Макрина заметно дрожала нижняя губа, он побледнел, вопросительно смотрел на Ретиана. Тот пожал плечами. Наконец префект скифских телохранителей Олаб не выдержал. Коверкая латинские слова (теперь окружающим было не до смеха), он в сердцах сказал:
– Там что-то происходит. Надо посмотреть, товарищи. А ну, первая!
Щелкнули тридцать плеток. Первая турма рванулась с места. Тридцать горячих лошадей, вороных, с розовыми мордами, в белых бабках на стройных ногах, танцуя и грызя удила, взлетели на холмы.
Скифы закричали, пораженные страшным зрелищем. Император лежал на спине. Одна нога в золотом башмаке, согнутая в колене, стояла на песке. В скрюченных пальцах левой руки была зажата горсть песку, правая лежала на сердце. Искаженный рот был в эфемерных пузырьках розоватой пены. Невидящие глаза уставились в небо, где парили орлы. Рядом над жалким человеческим калом кружилась изумрудная муха.
Узрев императора, полубога, господина вселенной лежавшим во прахе, скифы обезумели. Марциал, еще держа в руке окровавленный меч, бежал по песчаным холмам к тамарисковой роще, спотыкаясь и оглядываясь назад. Трибуны, бледные и растерянные, стояли у трупа и в трепете ждали, что предпримут скифы. Но скифы были, как собаки. Вид бегущего человека приводил их в ярость. Несколько всадников отделились и помчались за беглецом, увязавшим в песках. Роща была уже близко. Там была хоть тень спасения. Марциал еще раз оглянулся. Оскаленная морда лошади была совсем близко. Скиф, отставив копье несколько в сторону, чтобы не вывихнуть плечо при ударе, налетел, и точно огромная ладонь толкнула Марциала в небытие.
На месте преступления творилось невообразимое. Все, от сенаторов до конюхов, бросились за холмы, толпились вокруг трупа. Макрин и другие напрасно пытались восстановить порядок, удержать людей от необдуманных действий. Впрочем, в глубине души заговорщики были довольны, что все обернулось так просто и легко.
Ни Макрин, ни Ретиан не пошевелили пальцем, когда Олаб вцепился в плащи трибунов Немезиана и Аполлинария, первыми побежавших за холм, и потрясал их так, что у них болтались головы. Участие их в убийстве было несомненным.
– Это вы задушили августа, собаки! Предатели! Презренные…
Он не ошибался. Трибуны принимали участие в заговоре. Когда трибуны прибежали к императору и увидели, что он еще дышит, они набросили на хрипевшего Каракаллу свои плащи и задушили его. Напрасно ждали они помощи от Ретиана, который привлек их к заговору. И видя, что Ретиан избегает их взглядов, они закричали, указывая на него:
– Вот кто приказал нам убить императора!
В произошедшей затем суматохе многие поплатились жизнью. Был растерзан скифами Ретиан, кое-кто из трибунов убит, в том числе оба Аврелия. А когда Макрину удалось успокоить обезумевших скифов, печальное шествие тронулось назад, в Эдессу, и Макрин трепетал при одной мысли о том, как примут ужасную весть эдесские легионы.
О существовании заговора догадывались многие. Макретиан в Риме перехватил письмо Макрина к некоторым сенаторам и магистратам и написал об этом в Эдессу, чтобы император принял соответствующие меры. Но как раз в момент получения римской почты император отправлялся на охоту на тигров. Он уже садился на коня и, не желая лишать себя предстоящего удовольствия, передал почту Макрину, с тем чтобы тот разобрал письма и о более важных доложил ему в свое время. Уведомление Макретиана о заговоре попало в руки Макрина. Видя, что заговор раскрыт, он решил ускорить события, и это по его наущению центурион Марциал, имевший зуб на Каракаллу за несправедливое наказание смертной казнью брата центуриона, нанес предательский удар мечом. Теперь надо было во что бы то ни стало овладеть страстями легионов и избрать нового августа. Конечно, Макрин лелеял мысль, что избранным будет он сам.
Как можно было и ожидать, легионы, пользуясь удобным предлогом, возмутились. В лагерях произошли возмущения, солдаты расправились с ненавистными центурионами, разграбили легионные склады, упились вином. Невыносим был гнет этого больного человека, полубезумца и комедианта, у которого гениальные планы мешались с бредовыми мечтами, а минутные капризы сулили тысячам людей, повинным только в том, что подвернулись в дурную минуту, смерть, гибель и разорение. Сколько раз в цирке только потому, что в ристаниях побеждала квадрига противной зеленой партии, он вызывал смятение, избивая ненавистных крикунов как государственных преступников. Сколько голов упало под топором палача только потому, что императору нужны были деньги для очередных подачек преторианцам или скифским телохранителям. Мерзкая система доносов, подслушивания, соглядатайства опутала всю республику. Весь мир вздохнул с облегчением, когда из города в город, из селения в селение, с корабля на корабль, из уст в уста стала распространяться весть о его жалкой гибели. Во всем мире не нашлось ни единой слезы, чтобы оплакать его смерть, и было что-то трагическое и страшное в этом одиночестве, подобном одиночеству Геркулеса. Кому-то надо было взвалить на свои плечи все заботы республики, и, движимый честолюбием, случаем, Судьбой, Каракалла сыграл, как наемный актер, свою краткую роль в императорском пурпуре.
Три четверти сенаторов были на Востоке. Каракалла всюду таскал их с собою, не решаясь оставить в Риме такую влиятельную коллегию. Вечером того же дня они собрались в одной из базилик Эдессы, чтобы решить вопрос о заместителе Антонина. Базилика по распоряжению была окружена когортами Второго парфянского легиона, который предал своего господина. Легион, подкупленный агентами Макрина, требовал для него императорского пурпура. Единственным соперником для последнего являлся Адвент, популярный среди легионов своими победами и демократическим солдатским происхождением. Но старый солдат решительно отказывался от императорской власти, ссылаясь на свои преклонные годы, а главным образом потому, что не обладал достаточным воображением, чтобы представить себя во главе республики, богом, преемником столь славных мужей, как Траян и Аврелий. Сенаторы в полной нерешительности отложили выборы, потому что окружавшие базилику солдаты не проявляли большого энтузиазма в своей поддержке кандидатуры Макрина. Сам Макрин колебался, принимать ли ему высшую власть в республике, имея пред глазами участь Каракаллы.