Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– В общем, замуж за меня ты не пойдешь, я правильно понял?

Катя подняла на него удивленные глаза.

– Ну а в кино? – продолжал «веселиться» он. – В кино-то хотя бы?

И тут она улыбнулась.

– В кино пойду.

Но улыбка получилась у нее вымученная. Не улыбка – предсмертная застывшая маска, с мертвыми, пустыми глазами, которых он испугался.

– Ну и на том спасибо, – сказал он, чтобы хоть что-то сказать. А сам лихорадочно думал: «Да глупости все, ерунда. Рассосется! Подумаешь, ехать они решили! Наверняка передумают. Как представят себе переезд, незнакомую страну – точно передумают, испугаются! Катя как-то обмолвилась, что ее родители – типичная советская интеллигенция – робкие, смирные, не способные за себя постоять, не умеющие дружить с нужными людьми. Особенно папа. И эти собрались за границу? Ха-ха! Точно, рассосется». Он постарался поскорее выкинуть все это из головы. Главное – Катя, их любовь. Главное – что Катя его простила. И самое главное, что она его любит. Это он знает, чувствует. И что думать о чепухе, когда вокруг столько хорошего?

Нет, понятно, что в их тихой семье командует бабка, та самая скрипучая старуха с плохим воспитанием – чека, а не бабка, ну до всего докопается! А кто будет слушать старуху? Вот-вот. К тому же здесь у них все имеется – двухкомнатная квартира, старенький «москвичонок», скрипит еще, между прочим, и, пыхтя и кряхтя, все же довозит семейство до дачи. Да, есть еще и дача – точнее, дачка, как называет ее Катя, шесть соток, щитовой домик в три комнаты, пара яблонь и три куста смородины, посаженные по бабкиному настоянию – та обожает смородиновое варенье. А Катиным родителям ничего этого не надо – их вполне устраивает заросшая лужайка перед домиком, полная желтых радостных одуванчиков, и огромные лопухи у забора – а что, очень даже красиво! И шашлыки по выходным – конечно же, с друзьями!

В конце концов, работают они по специальности, во вполне приличных местах, кажется, где-то в Моспроекте, и на две их зарплаты вполне можно жить.

Нет, Иван, конечно, слышал об эмиграции, что люди поднимаются и уезжают. Вспомнил соседей по Староконюшенному – Броню и Валика, молодоженов, веселых и спортивных ребят. Уехали. И чего им здесь не сиделось? Но это были малознакомые люди, а Катя… Его Катя? Нет, невозможно. Разве ей плохо здесь, в этом родном, прекрасном городе? Разве ей плохо с ним? И разве впереди не ждет их большая счастливая жизнь?

И снова две недели шатались по городу, и снова Иван не решался пригласить Катю к себе – зачем настаивать?

Разговор начала сама Катя – было видно, что ей неловко и даже стыдно, но, надев на лицо маску опытности и уверенности, отведя глаза, важно произнесла:

– Слушай, Иван! Тебе не кажется, что ты давно меня в гости не приглашал? Как-то неприлично даже. У тебя там, часом, нет новой жилички?

Он опешил, но тут же, взяв себя в руки, быстро забормотал оправдания.

Смущены были оба. И оба, конечно, понимали, что, как только они перешагнут порог его квартиры, случится неизбежное. По-другому никак. Ждали ли они этого неизбежного? Иван ждал, конечно, ждал! Но еще больше – боялся. Еле сдержался, чтобы не предложить ей рвануть прямо сейчас. Пригласил на следующий день – так ему показалось солиднее. К тому же требовались уборка и хоть какая-то кулинарная подготовка. Словом, обставить все это захотелось красиво – не наспех, без всякой небрежности. Уважительно.

Квартиру вылизал до блеска, отстоял полтора часа за пирожными в «Диете» на Ленинском, там же оторвал кусок жирноватой, но сочной бледно-розовой ветчины и кусок твердого, матового, как кусок пластмассы, «швейцарского» сыра. С бутылкой вина было проще – в тот год прилавки заполонили пузатые бутылки с португальским портвейном. Дорогим, но ароматным и сладким.

На стол легла бабкина парадная скатерть – давно пожелтевшая, кое-где с подштопанным кружевом, но по-прежнему нарядная, торжественная. Положил и наследные столовые приборы из серебра, те самые, с костяными ручками. Подумав, со вздохом аккуратно поставил на стол два заветных розовых бокала – те самые, мальцевские, восемнадцатый век, мысленно попросив у бабки за это прощения.

На Кате было густо-синее, почти черное, платье с белым атласным узким воротником. Глаза у нее были печальные, но и отчаянные, даже лихие. И на лице было написано, что ей на все наплевать!

Ее природная бледность, молочно-сметанная кожа, не умеющая загорать, стала еще белее, еще прозрачнее, еще мраморнее.

Иван опять, как и в предыдущий раз, бестолково суетился, долго мыл в ванной руки и слышал, как колотится его сердце.

Когда он вошел в комнату, Катя, совершенно голая, стояла у окна.

Верхний свет был потушен, в углу, у кровати, мутно мерцал старый ночник под голубым колпачком, прожженный с правого боку. На улице уже были густые ноябрьские сумерки, а Катя стояла к нему спиной, чуть повернув голову, и он видел ее тонкий профиль, подсвеченный желтым уличным фонарем.

Он вздрогнул от неожиданности, от ее отчаянной смелости, от того, что она, именно она, разрешила эту дурацкую ситуацию, пока он бегал, как бобик, болтал ерунду, суетливо и ненужно хлопотал по хозяйству. Катя оказалась смелее и, конечно, умнее его.

Женщина.

И было все совсем по-другому. Без торопливости, поспешности, неловкости. Даже смущения не было. Не было двух робких, насмерть перепуганных детей, боящихся не то что другого, самих себя. Была огромная, невыносимая, щемящая нежность, которая затопляла, обволакивала, накрывала невесомым покрывалом, окутывала и оберегала – от страха, от неумения, от нетерпения, от неудач.

Впрочем, и неумения не было. Куда оно подевалось? Иван был уверен, что делает все абсолютно правильно, он чувствовал себя многоопытным, умелым и взрослым мужчиной. Да и Катя не робела: была тактична, умна, осторожна, они совпадали каждой клеточкой, каждым изгибом, каждой впадиной и словно были созданы друг для друга, будто умелый и умный скульптор подогнал их друг под друга, учтя их особенности, вкусы и желания.

Просто это была любовь – вот что это было.

В этот вечер они стали мужчиной и женщиной. Это случилось.

Они забыли и про часы. Да что там про часы – они забыли про весь мир, про все то, что было за хлипкой, почти картонной, дверью его квартиры, за мутноватым и плохо промытым окном. Они были одни на всем белом свете. И ничего, ничего, кроме друг друга, кроме горячих и вспухших губ, кроме дрожавших от нежности и напряжения рук, которые почти сводило от усердий, кроме переплетенных, уставших от судорог ног, гулко, в унисон, одним торопливым и слитным боем, бьющихся сердец. Ничего не было на всем этом свете – ничего и никого.

Потом в изнеможении, с пересохшими от жажды губами, они смотрели в потолок, по которому медленно проплывали редкие тени от случайных машин, и в эти минуты казалось, что они под водой, на дне моря и узкие полоски колеблющегося света – подводные лианы или неизвестные водоросли, обитающие на морском дне. Они лежали молча, крепко сцепив руки, и ни о чем не думали, потому что просто не было сил.

Конечно, первой очнулась Катя.

– Боже, – воскликнула она. – Ваня! Уже полдвенадцатого! Что же делать?

Соскочив с кровати, она начала метаться по комнате, хватать свои вещи – трусики, лифчик, платье, натягивать на себя, чертыхаясь и не попадая ни ногами, ни руками.

А Иван, как в полусне, не отрываясь, смотрел на нее и любил ее бесконечно. Да так оно и было – полусон. И еще – огромное, безразмерное, опустошительное, какое-то оглушительное, невозможное счастье. Счастье, лишившее его воли. Он смотрел на нее и чувствовал, что снова хочет ее. Вскочил с кровати, обнял, остановил, прижал к себе.

Катя недовольно дернулась, попыталась отстраниться и выкрикнула:

– Иван! Ты, кажется, спятил! Ты вообще понимаешь, что со мной будет? Меня же убьют, а тебе все равно!

Но он чувствовал, что, несмотря на весь ее гнев и пылкую речь, она обмякает в его руках, подтаивает, как мороженое. Но Катя взяла себя в руки и отпихнула его.

14
{"b":"629940","o":1}