— Но, Хайни! Список УЖЕ есть! Депортация этой партии назначена на послезавтра! Вы успеете разобраться?
— Я свяжусь с Дельбрюгге. И, уверяю тебя, если среди этих семей отыщется преданная национал-социализму, с ее депортацией мы подождем.
Бальдур не назвал Гиммлеру фамилию Гольдберг. Было ясно, что она ему прекрасно известна. Но что было совершенно неясно — так это что теперь будет с Гольдбергами, ничего определенного Гиммлер не сказал.
— Ты меня с ума хочешь свести, — прошептал Бальдур, когда положил трубку на рычаг.
Знать бы хоть, где они живут. Предупредить, чтоб уезжали из Вены, удирали куда угодно… может, получится…
Бальдур хлопнул себя ладонью по лбу: черт, как до него сразу не дошло? Он снова схватил телефонную трубку, набрал номер венского штаба Гитлерюгенд — и уже через десять минут знал адрес Пауля Гольдберга.
Он не решился посылать по этому адресу своих адъютантов — мало ли что, подставлять парней не хотелось. Он решил, что вечером отпустит охрану, сделав вид, что поехал домой, и сам заглянет к Гольдбергам.
Почти успокоившийся, он по уши погрузился в работу — и даже умудрился к восьми вечера переделать все, что запланировал на день.
— Ну ты даешь, — проворчал Отто.
— Ты сегодня как с цепи сорвался, — сказал он, — сто лет не видел, чтоб ты так вкалывал, Бальдур. Что-то случилось?
— Да нет… нет. Наверное, просто рабочее настроение.
— Можно, я в календаре пометку сделаю? Для истории?
Бальдур улыбнулся — подковырка была по делу, гауляйтерские обязанности он исполнял с большою неохотой да и вообще от природы был созданьем скорее ленивым, чем наоборот.
— Слушай, Отто, — сказал он, — домой я тебя отвезу, а потом мне надо заехать в одно место. Ненадолго.
— Понял. В одно место. Но учти, Бальдур фон Ширах, если ты опять завел себе очередной амур, я тебя пристрелю. Ты мне надоел.
— Иди ты на хрен. До амуров тут… Я скоро от Дельбрюгге импотентом стану…
— Как, у тебя уже и с Дельбрюгге амур? Фу, Бальдур!
— А чернильницы у тебя над башкой давно не свистели?..
— Бальдур! Бальдур, оставь! — весело заорал Отто, но голову все же пригнул, и не зря. Чернильница пролетела над ней и выплеснула на стену страшенную кляксу.
На шум явилась секретарша Хельга. Она поглядела на изукрашенную стену и сурово сказала:
— Бальдур, пороть вас некому.
— Просто, — сказал Бальдур, — вы ничего не понимаете в абстрактном искусстве.
Произведение абстрактного искусства обтекло и представляло теперь из себя нечто продолговатое и до изумления противное.
— Ну как вы не видите, — сказал Бальдур, — вылитый Дельбрюгге…
Он отпустил шофера и сел за руль сам. Закинул Отто домой и полез в карман за бумажкой, на которой записал адрес Гольдбергов.
Ехать по вечернему городу, никуда особенно не торопясь, без эсэсовцев на заднем сиденье, оказалось очень приятно.
Черт, подумал он, а почему б не запихать Гольдбергов в машину — если они быстро соберут минимум самого необходимого барахла, это вполне возможно — и не вывезти их из Вены? Машину гауляйтера никто не остановит. Больше он все равно ничем не сможет им помочь… Да, везти их полночи — как можно дальше отсюда — а потом вернуться. Отто будет беспокоиться, ясное дело — но когда Бальдур все ему расскажет, он поймет, разумеется, поймет.
Конечно, все это безумно рискованно. И картинка та еще — венский гауляйтер с тремя евреями в машине, к тому же подлежащими депортации. Если об этом станет известно, точно поедем в одном вагоне и в одно и то же место…
Но это единственный шанс им помочь. Потому что сами они из города могут и не выйти. Такое ощущение, с брезгливостью подумал Бальдур, что эсэсовцы размножились почкованием и слоняются буквально повсюду — он то тут, то там замечал давно уже ненавистные ему черные фуражки с высокой тульей.
Потом он с тупым, обессиливающим отчаянием думал — разве я сделал не все, что мог? Не все? А было так страшно говорить с Хайни об этом.
Он даже сглотнул, словно только что по нежной коже шеи скользнула сверху вниз узкая колючая петля… В первый раз в жизни он по-настоящему рисковал своей буйной, а временами и откровенно дурной пепельноволосой головушкой — и то ради человека, который остался где-то там в его детстве, а сейчас… Бальдур не представлял себе, как Ронни относится к нему сейчас — и хорошо, что не представлял, иначе ему было бы очень больно.
И он ни в чем не был виноват — он счел совершенно логичным решением приехать к Гольдбергам вечером, когда уже начинает темнеть. И никак не мог знать того, что вечером будет поздно. Да и никто не мог этого знать.
Сам Ронни не знал — хотя ему, благодаря своей скрипке, случалось видеть многое из того, что случилось или только случится.
И само собою, не знали ни Мария, ни Пауль.
И даже обертштурмфюрер СС по имени Хорст Зауэр — кстати, Дельбрюгге присматривался к нему, всерьез думая о том, что парень вполне способен командовать личною охраной гауляйтера Вены — ничего не знал. Он просто пил с приятелями.
…А Рональд и его сын просто искали работу, потому что после того, как Рональда выгнали из ресторанчика, где он играл чуть ли не с первого дня в Вене, им не на что было жить. А выгнали Рональда потому, что «простите, герр Гольдберг, я не могу позволить себе музыканта-еврея, это опасно, а у меня семья, дети…»
И нигде — совершенно нигде никто не горел желанием взять на работу еврея. Рональд готов был на все. Хоть посудомойкой, хоть грузчиком, хоть чистить толчки в гостинице, но…
Пауль полагал, что если попытается поискать работу один, без отца с его еврейской шевелюрой, его попытки увенчаются успехом — но зря он так думал. Он и сам не звонил в двери тех, в чьих семьях сейчас жевали ужин его ровесники из венского гитлерюгенда — было стыдно. И ни единый венский горожанин не желал брать даже на временную работу хмурого подростка со свастикой на рукаве. Причем Паулю приходилось иной раз слышать такое… Он догадывался, что это его еврейский вид так располагал к откровенности, не иначе.
— Фюрер вас расплодил, пусть и кормит…
— Пшел вон, сопля, у меня свои дети голодные сидят!
— Чтоб я такого, как ты, на работу взял? Доносчики, стукачи малолетние…
— Ступай, сапоги чисть эсэсовцам — авось костью и поделятся…
— Пауль, — Рональд осторожно коснулся острого плеча, — что случилось? Что они тебе там сказали опять?..
Пауль пытался, изо всех сил пытался сдержаться — но не сумел, с него было достаточно унижений, и он, краснея и кусая губы, вывалил отцу все, что слышал. Он зажмурил глаза, словно в них плеснуло кипятком.
Рональд молча смотрел, как по лицу его мальчика струятся неудержимые слезы… как парень, словно жеребчик, на которого в первый раз надевают хомут, дергает головой, как прыгает короткая темная челка.
— Ладно, — сказал он, — пойдем домой. Мать ждет…
— Ты иди, — икая, выдавил Пауль, — я сейчас. Я догоню.
Он не хотел выходить из переулка — он был гордый парень. Сейчас, думал он, сейчас эти слезы наконец выльются до капли, я вытру лицо и пойду… Но только не вместе с ним, не рядом. Я не могу. Мне… стыдно…
— Пауль, — отец коснулся его плеча, — знаешь, что я тебе скажу? ВСЕ ЭТО скоро закончится.
— Откуда ты зна…
— Я видел.
Рональд действительно видел — у него была его скрипка.
В первый раз в жизни Пауля Гольдберга — раньше слишком маленького и избалованного, что там говорить, слишком занятого собою и друзьями — вдруг внезапно захлестнула выше горлышка страшная, сокрушительная, горячая, но такая удивительно сладкая на вкус волна любви к своему странному неудачливому отцу. Отец. Его скрипка. Его виноватый взгляд. Его сутулые плечи.
Рональд деликатно отвел глаза, хоть Пауль этого и не увидел, занятый тем, чтоб проморгаться от слез — и медленно пошел по переулку. Он знал, что парень догонит его. Чувствовал. И это было так радостно, словно никаких горестей уже и не было на свете — и войны не было, и плачущих на вокзальной платформе растерянных женщин не было тоже…