И вышел из этого цирк. И главным клоуном был не Гесс.
Геринг битый час разорялся перед ним, рассказывая историю НСДАП, перечисляя имена Адольфовых женщин и собак и травя застольные байки, над которыми прежний Гесс смеялся… Толку — нуль. Гесс честно смотрел на Геринга — и даже чуть виновато: мол, старается ради меня человек, а я… Но твердил только одно:
— Простите, но все это ни о чем мне не говорит.
— Твою мать-то! — взорвался Геринг, — Руди! Ты что же, МЕНЯ не помнишь?!
— Мы где-то встречались? — искренне поинтересовался Гесс.
Геринг был совершенно уверен, что его коллега ломает дурочку, стараясь уйти от ответственности, и это так его взбесило, что стоило кому-то из обвиняемых на допросе сказать «Я не помню…», как Геринг заорал на весь зал:
— Еще один! У Гесса появился конкурент! Эй, мистер I Don't Remember, вы входите в моду!
Кто-то еле слышно засмеялся, лицо Гесса не выразило ровно ничего. Геринг привычно оглядел всю скамью — следовало, очень даже следовало учитывать каждую реакцию всех этих психов. Вот черт, еще тогда нужно было заметить, что сопливый поганец Ширах отбился от рук. Потому что Геринг увидел его широко раскрытые от удивления глаза и уловил еле слышную реплику:
— Мерзко же смеяться над больным человеком…
Герингу очень хотелось ответить, чем он считает эту «болезнь», но он счел за лучшее не удостоить Шираха вниманием.
И вот теперь эта дрянь, которая с самого начала сидела, как мышь под веником, внезапно осмелела, куда там. Великая смелость — облить говном того, кого уже нет. Геринг только усмехнулся, представив, как Ширах повел бы себя, если б после сказанного им в зал суда вошел фюрер…
В столовой Шпеер — они с Ширахом сидели за одним столом — хлопнул его по плечу:
— Браво!
Геринг давно уже обедал в одиночестве. И слава Богу. Если б он до сих пор сидел с Ширахом за одним столом, то вряд ли удержался бы от соблазна ткнуть его болтливым рылом в тарелку с горячей кашей.
Он глядел в эти, уже напечатанные, показания — и бесился все больше и больше.
— ШИРАХ!
Тот по привычке подошел.
— Не стыдно за полкилометра трусливой, предательской, антипатриотической болтовни? — ядовито поинтересовался Геринг. Раньше одной его фразы было достаточно, чтоб Ширах прикусил язык и убрался в уголок потемнее. Но сейчас… сейчас он только вспыхнул до корней волос и, поглядев в рысьи глаза Геринга, рявкнул:
— Не ваше дело!
Шпеер слышал это. И тихонько кивнул Гилберту.
— Все будет в порядке. Эта жирная свинья теряет аудиторию…
Гилберт уже вечером повторил эту фразу Шираху, тот кивнул.
— А как вы думаете, почему это произошло?
И Ширах, волнуясь, ответил:
— П-потому что он — лжец…
До него наконец-то дошло, и крепко дошло, что сидеть молча и выражать согласие кивками — есть оказывать помощь и содействие врущим в глаза всему миру подонкам, которым он по наивности верил раньше.
У Геринга была своя точка зрения. Как обычно.
— Я, — бушевал он перед тем единственным, кто теперь готов был подолгу слушать его — психологом Гилбертом, — давал — фюреру — клятву — верности! Про Шпеера я не говорю — пусть спасает свою подлую шею от петли, как может! А Ширах должен был поступить так же, как я! Тем более что он и жив-то до сих пор только по милости фюрера!.. Он же с сорок второго под петлей гулял!..
Аргумент о воинской чести казался ему неопровержимым. Ему очень хотелось думать, что это именно так. Но Гилберт спокойно возразил:
— Ширах был верен Гитлеру до самого конца, как вы знаете. Может быть, Гитлеру не следовало его обманывать? Думаю, после такого Бальдур фон Ширах может считать себя свободным от любых обязательств по отношению к нему…
Был вечер — почти ночь 11 июня — когда кардиналу Инницеру доложили, что его очень хотел бы видеть гауляйтер Вены, прямо сейчас.
Инницер знал, что Бальдур склонен к эксцентричным выходкам. Эта не лезла ни в какие ворота, но… это был Инницер, который настолько верил, что не затворял дверей от просящего.
Кардинал знал о том, что произошло, но, ясное дело, не видел Бальдура ни разу с момента покушения на Гейдриха.
Ширах был с виду обычным — да и не выпускали его адъютанты из дома неглаженым-нечищеным — но было ясно, что он слегка подшофе. И глаза — синие глазищи, так очаровавшие Инницера когда-то — были сейчас черны, абсолютно черны. Господи, подумал Инницер, только одержимые бесами могут менять даже свой облик.
Он с максимальною деликатностью усадил гауляйтера в кресло. Свет был ярким, и Инницер понял, что ничего общего с одержимостью Ширах пока не имеет. Просто зрачки у него были расширены так, что едва не зашкаливали за радужки. Не знай Инницер Шираха до этого, решил бы, что тот находится под действием каких-нибудь наркотиков. Но… Инницер давно знал, что Ширах плохо видит, и его зрачки часто беспомощно расширяются — особенно после рабочего дня, если ему приходилось прочитать много бумаг… Теперь они были шире, чем обычно, вот и всё. И тут еще вспомнилось — из какой-то книги — зрачки резко расширяются от боли.
Да при таких зрачках он вообще ничего не видит!
— Бальдур. С вами все в порядке?
— Неужели вы думаете, — сказал Ширах, качнув головой, — что когда со мною все в порядке, я наношу визиты без предупреждения?
Он ищет последний угол?
— Бальдур. Что с вами, скажите.
Из длиннейшей, путаной речи Инницер понял только то, что Ширах якобы успел совершить несколько преступлений и не поймет, что ему теперь с этим делать….
Такой отборной матерщины Инницер не слышал никогда — а уж от Шираха и не ожидал услышать. Притом что понять из его бредней было практически ничего невозможно. Но и назвать его совсем уж пьяным и не соображающим, что говорит, было никак нельзя.
Инницер просто не подозревал о благоприобретенной способности Бальдура пить много, пьянеть — и тем не менее держаться изо всех силенок, пока не срубит совсем. Эта самодрессировка началась еще тогда, когда Бальдур был рядом с фюрером, который не терпел пьяных — а не пить порою, объезжая праздничные митинги, было неприлично. Сейчас Бальдур, только успев отойти от предыдущего Малого Гауляйтерского Запоя, запил снова — на очередные три дня.
— Понимаете ли, святой отец… не понимаю я, святой отец!
— Бальдур, — тихо ответил Инницер, — я понимаю только одно. Что такая каша в душе, как у вас, бывает только тогда, когда человек не исповедуется.
— Э?…
— Хотите, приму у вас исповедь. Я не ваш духовник, но у вас его и нет. А кто подойдет на роль духовника гауляйтеру Вены лучше, чем кардинал?
— Какая ж от меня исповедь…
— А что мешает? Крещены вы католиком. Ну же, согласны?
— Я, — сказал Ширах, — не понимаю, зачем это.
— Как зачем. Облегчить душу. Бог слышит все, Бальдур.
— Облегчить душу, да? Я никогда не имел с этим проблем… по-моему, любой, кто хочет тебя послушать, все это выслушает…
— Но не утешит. Ибо любой — это любой. Первый встречный. Не служитель Господа Нашего.
— Да мне без разницы, святой отец, если честно.
— А Господу — не без разницы. Ну же, Бальдур. Сын мой.
— А здесь, — сказал Ширах с противною ухмылочкой, — не церковь.
— Господь видит, что не церковь. Так да или нет?
— Ну… ладно. И что?
О, если б он не ухмылялся. Инницер был согласен на все, что угодно, если знал, что это может быть угодно Господу, но не на такое.
— Сидя в кресле и куря, Бальдур, не исповедуются, чтоб вам было известно. Извольте потушить папиросу. А после этого опуститься на колени.
В исповедальне не встают на колени, но Инницер решил, что это в данном случае не повредит.
— Вам, святой отец, известно, для чего я обычно встаю на колени? — хмыкнул Бальдур.