Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И не знал только об одном.

Не всегда ночами фюрер звал к себе Еву.

Иногда он закрывался у себя в спальне — и постучаться туда мог только тот, кто искал себе быструю смерть. Исключениями были Гесс — и Ширах.

И ночи эти фюрер проводил с фотографиями Гесса — и Шираха. То с одной, то с другой. Фотографии не ссорились между собою в его сердце.

Все было исполнено безукоризненно — Шираху пытались не дать почувствовать, что мягко отодвигают его в стороночку. Фюрер даже осведомился, кого б он хотел увидеть своим преемником, и Бальдур назвал Артура Аксмана…

Семья его ехала в Вену с ним. В поезде, потому что «в машинах с детьми с ума сойдешь» (Хенни) и «хочу на паровозике!» (Клаус). Разумеется, ЭТОТ поезд был набит охранниками.

Хенни старалась лишний раз не заговаривать с мужем — он был странно-вялым, словно немного приболел. Сильный пол куда более трепетно, чем слабый, относится к мелким недомоганиям — это уж Хенни знала на примере собственного батюшки, который и легкой головной болью с похмелья страдал на весь дом. А Рудольф Гесс — Хенни своими ушами слышала раздраженную реплику фюрера: «Когда Гесс мне нужен, у него тут же начинается резь в желудке!»

Но в Бальдурову мигрень Хенни верила, ибо мигрень эта времени не выбирала — являлась иной раз в самые неподходящие моменты. Да и невозможно притворяться до такой степени — когда начинался приступ, у Бальдура бледнело лицо, выступала и трепетала жилка на виске. И Бальдур никогда на памяти Хенни не пытался сыграть на своей мигрени, дабы избавиться от каких-то обязанностей — он переносил ее так же безразлично-стоически, как женщина переносит тянущую боль в низу живота во время месячных. Поменьше внимания. И далеко не все женщины становятся от этого стервозными и истеричными — не становился таким и Бальдур от своей мигрени. Он просто потухал, уходил в себя и где-то там пережидал приступ.

— Иногда я вспоминаю музыку, — однажды сказал он Хенни, — кажется, что она заглушает боль.

— Уж не Вагнера ли? Этот заглушит что угодно…

— Нет, от Вагнера у меня только сильней башка трещит…

Сейчас, судя по всему, не помогала и музыка, и Хенни достала из сумки фляжку с коньяком.

— Если очень больно — выпей.

— Спасибо, Наташа.

— Как ты меня назвал?..

— Ты не читала «Войну и мир»? Там была девушка — очень милая — которая в конце книги стала отличной женой и так гордилась своими детьми, что трясла перед носами гостей их сраными пеленками…

Разадалось отчетливое «хи-хи!» от якобы спящей шестилетней Анжелики.

— Ну, — сказала Хенни, — это вовсе не я, это скорей уж Герда Борман… или Магда… Анжелика, спи. Нехорошо без спросу слушать, о чем говорят взрослые.

— Я б и не слушала, но куда же мне деваться, если мы едем? — вполне резонно отозвалась Анжелика, — А детям нельзя слушать потому, что взрослым хочется иногда говорить плохие слова? Да?

— Да, — сказал Бальдур, — конечно!

— Бальдур! — улыбнулась Хенни, — ну что ты говоришь.

Он усмехнулся:

— Но это же правда. Прости меня за нехорошее слово, Анжи. Я ведь только с фронта, а солдаты всегда так говорят.

— А почему, папа?

— А потому, что им очень грустно там, Анжи. Грустно без своих жен, детей, без всего того, что было дома. Им очень трудно там, вот они и ругаются — что еще делать, если ничего нельзя изменить…

— Бальдур, она не поймет.

— Я все поняла, мама… И я уже читала книжку про войну…

Бальдур поднял брови, но Анжелика, уже засыпая, все же объяснила:

— Мышек и лягушек. Смешная книжка…

— Вот бы все войны на земле происходили между мышами и лягушками, — пробормотал Бальдур.

Хенни достала сигареты и поднялась, он вышел следом, прихватив фляжку. Весьма разумно — надо было дать возможность Анжелике покрепче заснуть. Если разгуляется, то это на всю ночь (самое смешное, что и Бальдур, и Хенни считали эту особенность наследственной — и валили эту наследственность друг на дружку). Собственно, ничего страшного, но вот пятилетнему Клаусу и двухлетнему Роберту эти ночные бдения были явно вредны.

Оба глядели в окно — на темноту и уплывающие огоньки. Генриетта не любила путешествовать — ей, дочери фотографа с мировым именем, порой таскавшим за собой семью, это давно приелось. Бальдур, которому в детстве случалось разве что переехать из Вены в Веймар, а из Веймара в Берлин, путешествия любил.

27 мая того же года гауляйтера попросили к телефону из рейхсканцелярии, Отто передал трубку и потянулся за папиросами, мельком взглянув на часы (Бальдур никогда не помнил, во сколько ему звонили, а это могло оказаться важным). Половина четвертого.

— Мать твою, — произнес Отто одними губами, когда перевел взгляд на Бальдура.

Тот только что, ну вот только что был абсолютно нормальным — а сейчас прижимал трубку к уху так, словно это было необходимо для спасения его жизни, а лицо у него было белым. Как бумага на столе, с тем же тоскливым сероватым оттенком. На виске вылезла синяя жилка — и колотилась так, что не надо было и слушать пульс, чтоб понять, что Ширах близок к обмороку.

Бальдур положил трубку на рычаг. Промахнулся. Переложил. Отто уже торчал рядом с открытой фляжкой в руке.

— На. Коньяк.

— С-спасибо…

— Не заикайся, не Роберт Лей. Что там случилось?

— Д-да, Отто, черрт… Райнхард.

— Что с Райнхардом?

— Взорвали.

— Что-ооо?

— Что, что. В Праге, сегодня, говорят, в два часа. Машину взорвали.

— Жив?

— Лучше б не жил. Совсем, говорят, плох. Продолжают штопать… Ох, скоты поганые!

— Кто скоты поганые?

— Чехи! Ладно, ладно. Все. Ехать надо.

Райнхард Гейдрих оказался удивительным человеческим экземпляром.

Бальдур, сидя в закуренной комнате пражского отеля, с содроганием пересказывал Отто то, что доводилось узнать о его состоянии.

С разорванной селезенкой, поврежденным основанием позвоночника да еще и с килограммом грязи, набившимся в раны, с уже начинающей закипать от заражения кровью Рейнхард продолжал жить. Уже 7-й день жил. Доктора ходили как к расстрелу приговоренные — Гитлер в ярости всем его и пообещал, если Гейдриха не спасут. Вряд ли выполнил бы обещание — то, что спасти нельзя, было ясно с первого дня.

Бальдур постоянно курил и, кажется, готов был даже начать пить.

К вечеру седьмого дня Бальдур и Отто стояли в больничной приемной. Там же был Вальтер Шелленберг, который поддерживал под локоть зареванную фрау Гейдрих. Состояние Райнхарда ухудшилось, хотя хуже, вроде бы, было и особенно некуда.

Бальдур рассеянно смотрел по сторонам — и увидел вдруг, как два санитара вскинули руки в салюте. Вошел Гиммлер в сопровождении пяти эсэсовцев. Те очень старались не топать сапожищами. Вальтер вяло отдал ему честь, Отто и Бальдур так же вяло вскинули руки, Гиммлер только махнул в ответ, но оглядел их внимательно. Бальдур отвернулся — он был в штатском, и ему почему-то противно было глядеть на Хайни в форме.

Обрюзгшая физиономия Хайни была бледна и походила на комок теста. Он что-то глухо сказал фрау Гейдрих, она кивнула, а потом заявил тихо, но приказным тоном:

— Сходите же спросите кто-нибудь.

Бальдур был ближе всех к дверям в больничный коридор.

Он вернулся через пару минут, с взъерошенным видом и красными глазами. И прижал к груди свою шляпу.

— Слава тебе Господи, — еле слышно сказал он, — отмучился.

Эсэсовцы снимали фуражки.

6 июня гауляйтер Вены произнес в венском магистрате тусклую невротическую речь, посвященную необходимости депортировать из города всех лиц с чешским гражданством, от которых, после покушения на Гейдриха, ясно чего можно ожидать.

Речь появилась в газетах, ее передали по венскому радио.

60
{"b":"629847","o":1}