Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мать возила Бальдура в Штаты, и ему нравилось там, но через несколько дней он — даже в пятилетнем возрасте — начинал тосковать по Германии. Полукровка, он любил ту страну, где родился. До боли в сердце тосковал по Веймару с его густой зеленью и памятником Гете, по Берлину, по Мюнхену — по всем городам, где случилось побывать. Отлично говоря по-английски (это был язык, на котором он говорил с рожденья), предпочитал немецкий. Очень переживал, когда кто-нибудь замечал, что он говорит по-немецки не как все — а как-то слишком уж правильно. Литературно.

Бальдур очень любил свою маму, но предпочел бы, чтоб половина его крови — американская англо-саксо-французская мешанина крови Мидлтонов и Тиллу — начисто растворилась в баварской крови фон Ширахов. Он был счастлив, что не унаследовал от матери внешность и походил на отца, впрочем, баварского в его внешности ничего не было — ни темных волос, ни коренастости. Бальдур был высок и строен, со светлыми волосами и синими глазами, скорей уж саксонец, чем баварец.

Бальдур выбросил окурок. Ветерок приятно обдувал лицо.

Юноша присел на ближайший парапет и принял решение сидеть тут до Судного дня, если ему суждено протрезветь только в Судный день: в нем все еще бродил вчерашний хмель, и он знал, что это очень заметно.

Думая о своем, он безучастным взглядом смотрел на идущих мимо, но взгляд его недолго оставался безразличным.

Бальдур был плохо устроен — его мама всегда говорила — «слишком впечатлительный». Когда он подрос, она говорила — «солнышко мое, всех жалеть нельзя, слез не хватит».

Слез, конечно, уже не было — Бальдуру было уже семнадцать — но он был все тот же, что в пять, что в десять лет. Тот, кто плачет над сказкой, где кого-то убили — пусть и самого плохого персонажа — будет неслышно и незримо плакать всегда, над любой чужой болью.

Просто в Бальдуре рано проснулась — и прочно поселилась — потребность смотреть на людей и ВИДЕТЬ их. Ему все было интересно. Воспитанный на стихах Гете и с жадным интересом читающий все литературные новинки, он с тем же интересом слушал, как переругиваются на улице полицейский и торговка.

Бальдур смотрел на мужчин с сильными, привыкшими к работе руками — они шли, по привычке проснувшись рано, но идти было некуда. Они сами это знали, и их глаза удрученно смотрели по сторонам: может, где нужен грузчик? Уборщик? Землекоп? Вышибала? Выбивала ковров? Кто угодно?

Женщины. Тоскливые глаза, красные рабочие руки. Может, где нужна прачка? Уборщица? Посудомойка? Кто угодно?

Дети. Это было хуже всего. Бальдур всегда багровел до корней волос, если какой-нибудь паренек предлагал ему:

— Посторожу ваш велик, а то уведут ведь… Пятьдесят пфеннигов, сударь…

«Мы сговорились встретиться на Мариенплатц.

Он опоздал на полчаса. Ведет себя, как девица. Хочет, чтоб я его ждал, щенка.

Хотя, что там говорить, на самом деле я не злился. Мне казалось, что он обязательно придет, я был в этом уверен. И хотел увидеть его. На него приятно смотреть.

И он прибежал, делая вид, что страшно торопился.»

— Эдди, извини, у нас сегодня была лишняя лекция, и уйти было никак нельзя, потому что этот профессор имеет привычку сообщать родителям… Стар, как Гете, а память идеальная, всем бы так… Притом глухой, как пень. Однажды стою у него за спиной — он в портфеле роется — и пытаюсь всучить ему свою письменную работу. «Герр Эккерман!» Не оборачивается. «Герр Эккерман!!» Тот же эффект. «ГЕРР ЭККЕРМАН!!!» — «Что вы так орете, фон Ширах, я не глухой!»

Эдди усмехнулся. Бальдур так живо изобразил в лицах дряхлого профессора, что удержаться от смеха стоило большого труда. Хотя рассказанная история отличалась некой гладкостью, свойственной тем байкам, что рассказывались не раз. Врушка Бальдур. Но ему и это идет.

Если бы Эдди еще и уловил связь между именами «Гете» и «Эккерман», он бы сразу понял, что Бальдур врет.

Эдди любовался им, не пытаясь это скрыть. Любовался свежим смеющимся лицом, встрепанной челкой. Любовался даже тем, как ладно и лихо сидит на стройной фигуре расстегнутый пиджак, как славно сбился набок узел галстука…

«С того раза прошло меньше недели. Целовались, сосал ему, научил его сосать мне. Он немножко поломался — но когда я прихватил его за чуб и нагнул его голову к своему дружку, все-таки взял — нежненько так, губы мягкие, язык еле движется. Давай поактивней, говорю, ты не сосешь, а целуешь жопу моему коту. Он чуть не подавился моим хуем, потому что прыснул. Почему, спрашивает, жопу коту? Потому что, отвечаю, с отвращением и брезгливостью. Он — ничего подобного! Я: ладно, тогда старайся. И не смейся с моим хуем во рту, это оскорбление моего мужского достоинства.

После этого он вообще укатился. В буквальном смысле, на пол. Валяется передо мной на ковре и ржет, а я сижу со стояком, таким, что в глазах все красное. Дал ему проржаться, потом за челку с пола. Он — ой, бля, больно, Эдди! Работай, говорю. Любишь кататься — люби и саночки возить.

Он сам захотел, чтоб это, на полную, случилось снова. Побледнел, глупый — не забыл, как пришлось хлебнуть горяченького.

Ничего не случилось. Рано. Я просто совал в него смазанные пальцы. Под конец довольно глубоко. Осторожно. Ему нравится. Я видел. В первый раз вижу такое. Но какая же узкая дырка. Я удивился, как я вообще тогда мог его ебать и как он умудрился не орать.

Да, в этих делах он очень хочет стать взрослым. В остальном — пацан пацаном. Те, другие, были взрослей. Но они же были с улицы. А этот… До сих пор не пойму, каким образом он так управился с парнями-оруженосцами. Но со мной он такой, будто ему даже не 17, а каких-нибудь 13, а я его старший брат.

Я спятил, не иначе. Эрни точно б ухохотался надо мной. Когда это я покупал своим щенкам мороженое? Этому купил. Он не просил — просто я пошел за вином и почему-то купил. Захотелось поглядеть, как он его ест.

Оказывается, он ужасно любит мороженое. Но ел так аккуратно, что я чуть не кончил, на него глядя. А он понял, что я его хочу, все-то он понимает.»

«Он так полюбил трахаться.

И совсем он не как фрау Марта, которая умудрялась за ночь обслужить пятерых-шестерых и притом валялась на своем одеяле так, словно ей все равно.

Бальдура я научил всему, что знал, теперь он как только не дает мне — и так и этак, и вот так. Послушный. Ласковый. Радость, а не парень.

Притом, гаденыш маленький, хулиганом оказался, тоже мне, из приличной семьи. Как мы на улице — в кабаке или где еще — он так на меня и косится, глаза сияют шалавым огоньком, мордашка горит, и я уж знаю — если доведется ему где-нибудь на людях что-то выкинуть — коснуться меня по-нашему — так все, сучонок, готов, на штанах бугор, хоть веди его в ближайшую подворотню, ставь раком и еби как шавку. И, надо сказать, пару раз мы такое проделали — не в подворотне, конечно, и не прилюдно, конечно. Но — в парке. В кустах. Весенний собачий заеб, иначе не скажешь.

Вот и в тот раз было то же самое, только я ему дотронуться до себя не давал до того момента, пока мы домой не приехали. Он весь дрожит, как в лихорадке.

Иди, говорю, к столу.

Подошел, ремешок расстегнул, портки и трусы стянул.

Нет, говорю, совсем снимай. Мешать будут.

Он бровью дерг! — как, мол? Я молчу. Ну, он стащил все, как велено. Стоит передо мной — ох, картинка зашибись! — пиджак, сорочка, галстучек, а ниже пояса — ничего, кроме черных шелковых носков. И красавчик вверх глядит.

Ложись, говорю. Он ко мне спиной поворачивается… нет, говорю, не так. — А как? — На спину, говорю, ложись. Да, на стол. Только он задик на край стола пристроил, я его за ноги дернул вверх — и их себе на плечи. Ножки у него — бабе б не стыдно было, стройные, пряменькие…

Он глазами хлопает: Эдди!..

Чего? Погоди, тебе понравится.

Голову отвернул. Щеки красные, губу прикусил. Стыдно, что ли? — черт знает. Ему еще стыдиться, ухохочешься.

И быстро о стыде забыл, когда я руки смазал и давай его там лапать. Он просто с ума сходит, когда я его за задницу хватаю, радвигаю, как надо, пальцы в него сую… Это сначала — пальцы. А потом… ох, как ему понравилось! Выл, бедняжка, думаю, соседи решили, что я себе собаку купил — чтоб от злости пинать, а сегодня у меня как раз день нехороший…

18
{"b":"629847","o":1}