В Петрограде Муру арестовали за то, что пыталась отоварить поддельные продуктовые карточки. Три дня продержали, а затем, как она нам сама рассказывала, по ее требованию все же позвонили в Москву Петерсу, который распорядился ее отпустить. Но тогда мы еще не знали, что ей нельзя верить, даже когда она говорит правду. В самом деле, это была авантюристка, потому в нее и влюбился авантюрист Алексей. Она была на двадцать четыре года моложе него. В Эстонии у нее было двое детей, прятавшихся у родственников после того, как в своем поместье был убит крестьянами их отец, царский дипломат Бенкендорф. Из-за войны попасть в Эстонию Мура не могла. Но как только возникла такая возможность, Алексей выхлопотал ей паспорт, и Мура уехала. Ленин этому не препятствовал, вероятно, рассчитывая на то, что Мура эмигрирует и Алексей последует за нею, а обратно его уже просто не пустят. Мура действительно не вернулась, но Алексей все-таки не уехал, так что пришлось, обождав полгода, выдворять его специально.
Мура была заядлой курильщицей и любила выпить. Ее комната находилась по соседству с комнатой для гостей, в которой в двадцатом году остановился приехавший с сыном знаменитый английский писатель Уэллс. Она знала его еще по Лондону, где училась в колледже, так как дядя ее работал в царском посольстве; там же она и мужа себе нашла. В последнюю ночь своего пребывания в Петрограде вместо комнаты для гостей Уэллс случайно забрел в комнату Муры и остался там до утра. Плотность же населения в нашей добровольной коммуне была такова, что уже наутро все об этом знали. Тем не менее Мура завоеванные права сохранила. Дама она была очень занятная, всегда в центре внимания, свободно владела европейскими языками, по-русски же говорила с акцентом. В то время было еще незаметно, что она располнеет. Алексей надавал ей множество прозвищ, точнее, она и сама горазда была их выдумывать: Мура, Титка (на украинский лад), Чобунька. Говорят, будто после Маты Хари не было лучшей шпионки, чем наша Мура, но какое это имело значение, если чуть ли не все в окружении Алексея шпионили и писали доносы. В мае 1921 года Мура наконец смогла выехать в Эстонию, где быстренько вышла замуж за тамошнего барона Будберга и таким образом получила эстонский паспорт. Страна была независимая, в войне не участвовала, и ее граждане легко могли получить визу в любую страну Европы. Позднее, в Берлине, Алексей содержал и барона, он же заплатил за развод, а в качестве отступного профинансировал эмиграцию Будберга в Южную Америку. Некоторые утверждают, что все оплачивала ЧК, но я знаю точно, что деньги платил только Алексей.
За несколько месяцев Мура стала незаменимой секретаршей Горького, вела переписку, была его переводчицей и литературным агентом. То есть выполняла все то, чем занималась моя хозяйка Мария Федоровна, пока жила вместе с Алексеем. Не будь Катерина Павловна, мать Максима, такой ограниченной и знай она языки, всеми этими делами могла бы ведать и она. Алексея больше интересовал его личный комфорт, чем интимная жизнь. Ведь найти женщину можно в любой момент, гораздо труднее найти секретаршу, способную выполнять самые разнообразные, в том числе щекотливые, поручения.
Как раз в это время Алексей организовал Помгол, Комиссию помощи голодающим. Привлек русских и зарубежных ученых, деятелей культуры, писателей и политиков, и западные государства, которые еще недавно воевали с Советской Россией, стали оказывать ей безвозмездную продовольственную помощь. Но Ленин считал эту акцию “ненужной шумихой” и был в ярости от вмешательства иностранцев во внутренние дела страны. Летом 1921 года в комиссии было семьдесят с лишним человек, в том числе крупные ученые и наименее твердокаменные члены ЦК. Ученых обвинили в антисоветской деятельности и в 1922 году многих выслали из страны на “философском пароходе”. Некоторых выслали в индивидуальном порядке. И этим еще повезло, потому что оставшиеся были арестованы. После первого покушения на Ленина в 1918 году в ходе красного террора казнили тысячами – людей, которые к провокации ВЧК отношения не имели, а вся их вина состояла в том, что они были интеллигентами, которых большевики ненавидели. Ленин говорил Марии Федоровне буквально так: нельзя их не арестовывать, во избежание заговоров всю кадетскую шатию надо брать вместе с их окружением. Они могут поддержать заговорщиков. Не арестовывать их – это преступление.
Могут поддержать – то есть пока что не поддержали.
Некоторых из арестованных членов Помгола потом расстреляли.
Их арест создал впечатление, будто Горький, как какой-нибудь провокатор, сознательно заманил в ловушку лучших интеллигентов, чтобы ЧК могла повязать их как агентов империализма и прислужников иностранных держав. В организации Помгола участвовал цвет российской интеллигенции, может быть, потому Ленин и разрешил их привлечь, чтобы потом нанести удар, а его возмущение было чистой воды притворством. От отчаяния Алексей решил эмигрировать. Он видел, что миллионы смертей, которые можно было предотвратить, большевиков не волнуют, им важно только сохранение безграничной власти. А на сливки интеллигенции, от которой зависит подъем страны, им плевать, придут новые кадры, бездарные неучи, карьеристы, что с того, что некомпетентные, главное, чтобы верно служили власти. И то, что крестьяне из-за реквизиций перестали пахать, тоже их не волнует, пусть загибаются с голоду, и пролетарии в городах пускай мрут, народу у нас достаточно.
Алексей выехал из России в сторону Гельсингфорса 16 октября 1921 года – в специальном поезде, в который были погружены все его вещи. Он был уже немолод, 53 лет, и к тому же с серьезным заболеванием легких. Ракицкий отправился с ним. Максим был уже в Берлине, где его пристроили дипкурьером, а Мура присоединилась к Алексею в Гельсингфорсе.
Мне было жаль, что я больше не увижу его, но, с другой стороны, я испытала и облегчение оттого, что порвалась последняя тонкая ниточка, привязывавшая меня к Алексею. Мария Федоровна в сопровождении Крючкова уехала в Берлин еще раньше, ей поручили заняться там сбытом изделий советских кустарных промыслов. Занятие не ахти какое, к театру, конечно же, отношения не имеющее. Недоброжелатели постарались услать ее как можно дальше, а в Наркомате иностранных дел работали товарищи, которые вряд ли видели ее на сцене.
Я работала медсестрой, без отрыва от основной работы окончила институт, получив специальность акушерки-гинеколога, работы было невпроворот, не хватало лекарств, инструментов, бюджета, только больных и рожениц было хоть отбавляй. На себя мне денег хватало, ни в чьей помощи я не нуждалась; хоть и поздно, но стала самостоятельным человеком.
А через пять лет за мной пришли. Вся больница, медсестры, врачи, наблюдали в окна за тем, как меня заталкивают в машину. Привезли на Лубянку, где меня принял Менжинский. Он был очень похож на Сталина, чья фотография висела над его головой на стене. Он сказал, что товарищ Горький нуждается в медицинском уходе и что он может довериться только мне. Он просил, чтобы меня прислали к нему. Я должна беречь его пуще глаза, потому что товарищ Горький остро необходим советскому народу и международному рабочему движению. Товарищ Сталин просил передать товарищу Чертковой свой привет.
Я попробовала отказаться, дескать, я все же не пульмонолог. Они знают, сказал он. Но у нас дефицит врачей, сказала я. Это им тоже известно, ответил он; то, о чем он меня попросил, – не обычная просьба, а партийное поручение. Я могла на это сказать, что никогда не была членом партии, но ведь наверняка они знали это и без меня. Я только спросила, можно ли мне попрощаться с коллегами и больными, на что было сказано, что нельзя.
Ехали мы через Варшаву и Вену, паспорт с визами мне привезли на вокзал двое чекистов. Я была налегке, так что в Вене купили мне два чемодана, а в Риме накупили всяческого добра, белья, комбинаций, бюстгальтеров целыми дюжинами, заставив потом расписаться, что я у них все приняла.
На вокзале в Неаполе меня встретил Максим с мотоциклетными очками на лбу, расцеловал меня, ах, Чертовка, как же здорово, что ты наконец-то здесь. Это меня Алексей так звал, по фамилии я ведь Черткова, вот он и придумал мне прозвище. Чекисты попросили и Максима расписаться в том, что принял меня с рук на руки, и уселись на станции дожидаться обратного поезда в Рим. Перед вокзалом Максим помог мне забраться в люльку мотоциклетки, слева от его седла, взгромоздил на колени мне чемодан, застегнул кожаный шлем, натянул очки, в которых он выглядел как головастик, и мы помчались.