– Да какая, к черту, честь, срать я на него хотел во всю ширину задницы! Бикалценди![7] Наркоман опущенный! – с полуслова понял барон намек Стрижака и заторопился, стараясь услужить человеку в скромных ментовских погонах, от которого сейчас зависело – отнимут у него «Греческую смоковницу» и эти цветные блики витражей или все останется как есть. – Плохо себя ведет, совсем плохо, начальник. Люди им недовольны. Вчера ему так и сказали: уходи, куда хочешь! Он же не только гажё – русских, он уже и ромов наших на иглу сажает! А я его покрывать буду? Все, все скажу, начальник!..
* * *
…Казарин едва успевал за Стрижаком, широко шагавшим вдоль гнилых покосившихся заборов.
– Где здесь наркоманский дом? – спросил он у цыганят, которые по-прежнему крутились возле приезжих в чаянье подачки.
– Туда ходи, – показал старший пацан грязным пальцем на самую крайнюю развалюху с мутными бельмами маленьких окошек. – Там наркоманы живут!
Стрижак пинком выбил хлипкую калитку, и они на пару с Артемом ворвались в жалкую лачугу. Внутри и правда оказался притон. В спертом воздухе стоял чад и нестерпимо воняло какой-то гадостью – будто тушили несвежее мясо. Где-то недалеко надрывался резким кошачьим криком младенец.
Казарин шагнул в боковую каморку. На промятом диване с торчащими во все стороны пружинами лежал человек без штанов. Ноги его были раскорячены, как у вокзальной шлюхи, готовой обслужить командированного. Но вместо традиционного орудия производства уличных синюх в паху виднелась маленькая округлая ранка с рубцом по краям – вроде воронки. «Колодец», догадался Артем. Туда наркоманы со стажем вводят шприц, потому что вены уже напрочь исколоты и «уходят» вглубь плоти, будто прячутся от хозяина тела, который добровольно занимается саморазрушением. «Нам осталось уколоться и упасть на дно колодца, и пропасть на дне колодца, как в Бермудах, навсегда», – вспомнилось ему из Высоцкого, который, по слухам, сам умер от наркотиков. Из угла рта торчка, словившего «тягу», стекала струйка ярко-белой пенистой слюны. Над диваном был прикноплен кустарный календарь за 1976 год с голыми девками, отпечатанный на плохой фотобумаге – из тех, что наряду с фотографиями Сталина продавали глухонемые в электричках.
Казарин, как слепой, пробрался сквозь плотный, почти осязаемый на ощупь чад в глубь лачуги и ткнулся в чью-то спину. По тускло блеснувшим звездочкам на плечах понял: Стрижак. Майор стоял и смотрел на что-то, не отрываясь. Это что-то шипело, испуская новые порции вонючего пара. Смрад здесь был особенно густым и вязким. Подавшись немного вперед, Артем разглядел очертания малогабаритной газовой плиты. Та была столь густо заляпана жиром, что, пожалуй, могла бы спасти целую блокадную семью – соскребать с нее сало и питаться им можно было не один день, если делать это достаточно экономно.
– Что это за херня? – шепотом спросил он Стрижака.
Тот молча посторонился, давая Казарину разминуться с ним в крохотной кухоньке. Артем пробрался к самой плите, разогнал ладонью плотный пар, висевший в воздухе. На сковороде шкварчала и брызгала вонючим подсолнечным маслом человеческая печень.
Казарин вспомнил знакомый с детства плакат: печень здорового человека и печень алкоголика. Слева – румяная, как заморский плод, здоровая печенка, а справа – натруженная, пузыристая, пораженная циррозом. То, что сейчас стреляло в Артема кипящим маслом с закопченного чугунного кругляша, было очень похоже как на первую, так и на вторую. А больше – ни на что, виденное до этого Казариным.
– Печень? – шепотом спросил он у Стрижака.
Вместо ответа тот грязно выругался, выхватил из кобуры вороненый «макар» и припустил куда-то в задние комнаты. Казарин бросился за ним. Неожиданно они оказались на свежем воздухе. Артем с наслаждением втянул ноздрями порцию озона – и услышал тягучее грудное пение:
Тэ явэ́н бы,
Тэ явэ́н бы ма́ндэ ё павли́на кры́лу-ю-шки…
[8]Протер глаза от застилавшего их смрада – и остолбенел. За длинным дощатым столом в крошечном заднем дворике восседали «морики» всех возрастов – от древних монументальных старух и стариков до смуглой грязноватой детворы. Общим числом – человек пятнадцать. Все они, от мала до велика, брали из стоявшего перед ними эмалированного тазика и клали в рот что-то, подозрительно напоминавшее то, что шипело на сковородке в доме.
К серому, подернутому пленкой осенних облаков небу взлетел удивительно чистый и сильный тенор:
Эгэй, мэ б злета́-я-л бы,
Эгэй, мэ б злета́-я-л бы,
Да кэ рóдна ли дуй пша-я-лá.
Дэ́влалэ, да кэ рóдна ли дуй пша-я-лá
[9].
Ангельское пение вырывалось из пасти огромного, похожего на матерого жирного борова цыгана с бельмом на левом глазу. Куда там сладкоголосому цыганскому соловью Коле Сличенко! Этот хряк даст ему сто очков форы.
– А ну, все на землю, людоеды! – завопил над самым ухом Стрижак, оборвав чудесную песню.
Толстомясые цыганские матроны, завидев вороненое дуло «макара», с плачем полезли под стол, цыганят как ветром сдуло. Мужчины-«морики» сползали со скамеек, сохраняя видимость достоинства.
– Человечину жрете, суки? Где остальное? – вопросил Стрижак, грозно размахивая волыной. – И где убийцу прячете?
* * *
– Понос и рвота – день чудесный, всё, проблевался, друг прелестный, – ухмыльнулся майор, переведя дух. Его выдающиеся уши налились кровью и стали красными, как светофор. Артем утер рот тыльной стороной ладони и поскорее отошел от испакощенного им и Стрижаком забора.
– Зачем же вы это ели-то, уроды вы этакие? – спросил он, и его рот вновь наполнился горькой слюной. – Вам что, жрать нечего? А на работу устроиться не пробовали?
– Не ругайся, начальник, – отвечал жирный любитель пения, он же – таинственный «француз» Жан. Пока он выводил песню про «крылушки», его голос был чище, чем у Робертино Лоретти[10], а когда говорил – разом становился хриплым, как у портового сутенера. – Зачем жрать нечего? Все есть, салат есть, холодец есть, даже курица есть. У меня сын родился! Садись за стол, угощайся! Отказаться нельзя – обида на всю жизнь.
– Надо обязательно съесть кусочек рубашки, в которой его сыночек родился, – наставительно добавила полнотелая цыганская матрона, которая внимательно прислушивалась к разговору. – Так наши предки делали, так и наши правнуки будут. Иначе младенцу счастья не видать, точно тебе говорю, золотенький.
Артема снова затошнило. Ему и в страшном сне присниться не могло, что цыгане после рождения первенца всей родней поедали кусочки… последа. Жареного последа. Плаценты, которая осталась после родов. После родов, которые были у 16-летней жены жирного борова с голосом Робертино Лоретти. Который был осужден за совращение малолетней. Голова кругом! Казарин решительно помотал башкой, прогоняя головокружение, что можно было при желании воспринять и как жест, означающий отказ от предложения поучаствовать в пиршестве. Впрочем, цыган особо и не настаивал – с сотрудниками правоохранительных органов при исполнении он явно имел дело не в первый раз.
– А все же есть у тебя хоть какие-то предположения, кто над девчонкой надругался и завалил ее до кучи? – устало спросил Артем у Жана, который, получалось, не имел к убийству ни малейшего отношения.
– А я знаю? – вскинулся толстяк. – Мое дело маленькое, начальник, мне чужие дети побоку, у меня свои есть! Я тебе что, гаджё[11], чужих ублюдков воспитывать? Может, мне еще на субботники начать ходить? Так в нашем языке нет слова «субботник» – между прочим, как и слова «Родина». Так что я и на субботники не хожу, и чужих детей не кормлю, и на Родину эту плюю, понял?!