Жил он на тихой улице в старом доме. И в квартире его был этот запах ветшающего и рассохшегося – он шел от мебели, от книжных полок, от скрипучих, стершихся половиц. Несмотря на жаркий ослепительный день, в комнатах было темно и прохладно, защищающие от солнца шторы были плотно сдвинуты, лишь слегка колебались, когда по ним пробегал ветерок. На древних креслах белели чехлы. От всего этого – от недостатка света, от чехлов, от старых переплетов на полках, тускло блестевших бронзовыми буквами, – казалось, что снаружи не полдень, а сумерки.
Костика ожидал конверт с обещанным письмом к москвичу.
– Когда-то мы были с ним хороши, – сказал Ордынцев, – и отношения были теплыми, и мнение мое для него что-то значило. Будем же уповать на то, что он вас встретит с должным вниманием. Рекомендую я вас со спокойной душой. Человек вы способный, с живым умом.
«Слишком живым», – вздохнул про себя молодой гость, слушая, как говорит хозяин – негромко, подчеркнуто неторопливо. От такой подачи каждое слово обретает значительность и вес. «Умный не частит», – подумал Костик, с грустью понимая, что такой стиль общения ему пока еще не доступен, – возраст быстро даст себя знать.
Вошла жена профессора с подносом в руках, черным, в затейливых цветных узорах. На подносе стояли две чашки с чаем и тарелочка с галетами.
– Угощайтесь, пожалуйста, – сказала она, ставя на стол чашки и блюдца.
У нее был низкий голос, а сама она была долговяза, угловата, передвигалась с опаской, точно боясь задеть кого-либо или стукнуться невзначай. Собственный рост ее стеснял, она превосходила им мужа, хотя сам Ордынцев был крупным мужчиной.
– Благодарю вас, – сказал Костик, – у вас очень гостеприимный дом.
Профессорша была старше Костика на год, может быть, на два, он к ней обратился на «вы» с некоторым напряжением. Возможно, что-то она почувствовала – вдруг покраснела, заспешила и, неловко кивнув, вышла из комнаты.
Станислав Ильич проводил ее ласковым взором.
– Молода еще, – сказал он с улыбкой.
Они выпили по чашечке чаю, и Костик поднялся.
– Что ж, в добрый час, – сказал профессор, – молодой человек должен себя испытывать. И судьбу свою – также. Перебирать возможности. Ему нет смысла сидеть на месте. Меня сильно помотало, пока я осел.
Этот глагол будто хлестнул Костика, он невольно поежился.
«Осесть», – подумал он, – страшное слово. За ним – неподвижность и итог. Все закончено и ждать больше нечего».
Словно угадав его мысли, профессор сказал:
– Нельзя плыть по течению. Это еще Гераклит заметил: если ты не ждешь, с тобой не произойдет ничего неожиданного.
«Экая умница», – пробормотал Костик, выходя на полдневную знойную улицу. Было радостно от одной уже мысли, что в городе, почти по соседству, живет мудрый, всеведущий человек, который ему не отказал ни во времени, ни в поддержке.
Но вместе с благодарностью молодой человек испытал непонятное облегчение, оказавшись под жгучим безжалостным солнцем после прохладного полумрака. Почудилось, что обогрелась душа. «Да, он прав, – размышлял Костик, – опасней всего – плыть по течению. Тем более это так соблазнительно. Все силы уходят на благие намерения. Нужно сильно хотеть переменить доставшийся вариант жизни. Очень, очень сильно хотеть. Сильные – хотят, а слабые – желают».
Родив столь туманный афоризм, он стал разыскивать автомат, чтобы позвонить Жеке в ее контору.
Они условились и вечером встретились, но оба были разочарованы. У сестры изменился график дежурств, и посещение их гнезда оказалось на этот раз невозможным. Оставалась только скамья на бульваре, куда они, погрустив, и отправились.
Бульвар своей крайней аллеей упирался в море, она тянулась, кажется, бесконечно, с одной стороны доходя до косы, с другой – сворачивая к морскому вокзалу, к порту, где шла своя бессонная жизнь и где любили торчать мальчишки.
Но детство Костика пришлось на войну, и порт, как у многих его ровесников, отпечатался в нем другими картинами. Особенно летом сорок второго, когда он прибегал сюда школьником и ему представало невероятное зрелище.
У всех причалов, вдоль и в глубь берега, сколько охватывал его взгляд, сидели, лежали или прохаживались женщины, старики и дети, сорванные с родных мест нашествием. Мужчин молодых или среднего возраста было сравнительно немного, иные не сняли еще гимнастерки, опирались на костыли.
Позади были спаленные огнем дороги, эшелоны, теплушки, товарняки, многодневные стоянки на станциях, самолеты с черными крестами, вой, грохот и судорожный перестук колес. И вот, кто уже совсем налегке, кто с жалким скарбом, они ожидали своей очереди переплыть через море, сделать еще один бросок. Впереди был плавящийся под лютым солнцем Красноводск, в нем уже начиналась загадочная Средняя Азия – как она встретит, что в ней ждет?
Подросток выхватывал отдельные лица, неосознанно в них искал необычного, принесенного из другого мира, который и подавлял и притягивал. Но лица беженцев при всей их несхожести хранили общее выражение усталости и оцепенения, слишком длинный был пройден путь.
Было душно, было сухо во рту, близость коричневой мазутной волны не освежала, не давала прохлады, жаркий ветер гнал комковатый песок, оседал серой пылью на щеках, и люди тоже казались серыми, пыльными.
Запомнилась одна старушка, которая, подложив мешок под голову, полулежа на своем чемодане и придерживая костяной ручонкой пенсне, то и дело сползавшее с переносицы, увлеченно читала какую-то книжку. Мальчик неслышно наклонился, пригляделся – книжка оказалась французской.
Потом он не раз туда приходил, поток не иссякал еще долго и рассосался лишь к поздней осени.
Было трудно в благостный пряный вечер оживить этот трагедийный мир, от которого отделяло, в сущности, так немного, всего одиннадцать лет, – и целительное и жестокое свойство даже самой чуткой и острой памяти.
Море накатывало и урчало, колотясь в пористый, мшистый камень. Звезды рассыпались по черному пологу в беспорядке, где золотистыми стайками, где одинокими светлячками, пахло солью, йодом, влажной свежестью, и казалось, что все вокруг – кусты, деревья, песок на дорожках, – все обрызгано невесть как долетевшей до их аллеи темно-коричневой волной.
Они сидели среди многочисленных парочек, таких же бесприютных скитальцев, сидели, милуясь, сплетясь, как ветви, исходя в изнурительных бесплодных ласках.
Передохнув, Жека сказала:
– Все из-за дядечки моего. Не был бы он такая лапша, давно б ему дали свое жилье. Ему, как инвалиду, положено. Тем более комната эта сырая. Была бы она тогда моя.
– Ты говоришь, она – сырая…
– Ему сырая, а мне – сойдет. Возраст пока еще позволяет. Не мыкались бы с тобой по скамейкам…
– А он может один, без вас?
– Проживет. Привычный. И так редко видимся.
Она прижалась еще тесней. Он чувствовал, сколько сдавленной силы бродит в ее могучем теле, неукротимо требуя выхода.
«К черту! – ругался он про себя. – Пора прекратить эти сидения. К чему эти пытки? Мы – не дети. Будь я проклят – в последний раз!..»
Но такие клятвы он давал себе часто. Твердости ненадолго хватало. Всего до следующего свидания.
– Знай край, да не падай, – шепнула Жека.
Возвращались медленно, шли неспешно по сонным, уставшим за день улицам и так же неспешно переговаривались. Неожиданно Жека засмеялась. Он удивился.
– Ты – чему?
– А так, – она повела плечом. И спросила насмешливо: – Как живете-можете?
– Как можем, так и живем, – буркнул Костик.
– Терпи, казачок, казаком будешь, – она шлепнула его по лопатке.
* * *
Накануне отъезда отец сказал, что в Москве проживает старый знакомый, к которому можно обратиться, если возникнет такая надобность.
– Мир состоит из старых знакомых, – невольно усмехнулся Костик. – Сперва Ордынцев, теперь и ты, вспоминаете полузабытых людей.
– Я не забыл, – сказал отец, – думаю, и он меня помнит. Мы с ним из одного города, это, знаешь, особое дело.