— Варум, как там его, варум, — затвердил наконец Драница.
— Вас? [2] — спросил вихляющимся и тонким голосом офицер.
— Вас, вас, как там его, — перенял сразу Драница и обрадовался: ему позарез надо было в глазах односельчан выдержать роль переводчика — хотя бы видимость беседы, чтобы избавиться на годы вперед от их насмешек, ведь на чужой роток не накинешь платок.
Но офицеру только повторения было мало, больше того, в устах деревенского олуха, которого подсунул ему красномордый верзила-полицейский, оно казалось издевательским, и вообще здесь все делалось словно бы нарочно, разыгрывалось в насмешку; можно было возмутиться уже из-за одного этого, а если учесть еще убитого лося, то и совсем мужикам не стоило ждать милости. Так оно и вышло: внезапно офицер почти молниеносным движением хлестнул по загривку Микиту Драницу, а потом наотмашь и так же мгновенно огрел плеткой, целя через лоб, Браво-Животовского, вложив в этот последний удар, пожалуй, больше презрения, чем ненависти. В толпе кто-то взвизгнул, судя по всему, женщина, и влажный холодок вечерним ознобом пополз за шиворот многим веремейковцам; что, если рассвирепевший немец не остановится на Дранице с Браво-Животовским, начнет перебирать плеткой остальных, ребра пересчитывать? Но напрасно мужики беспокоились. Офицеру хватило двух человек, чтобы сорвать злобу. Под хохот конников, которым видно было сверху все, что произошло между их обер-лейтенантом и мужиками, он, как искусанный слепнями кабан, двинулся по живому коридору назад, к лошади, даже не обращая внимания, что коридор за это время стал много шире. Веремейковцы жались друг к другу, бросая испуганные взгляды: каждый ждал еще горшей минуты. Офицер уже готов был вскочить в седло, как увидел лосенка, который приблизился к тому месту, где лежал на тропинке заслоненный толпой сохатый. Наверное, лосенка не покидала надежда, что сохатый как-нибудь встанет на ноги, сумеет вырваться на свободу. Офицер что-то сказал солдатам, показывая плеткой на лосенка. Тогда один из конников закричал молодым, зычным голосом на весь суходол и орал до тех пор, пока вспугнутый, дрожащий лосенок не помчался — глазом не уследить! — к лесу, этой дорогой ему уже приходилось спасаться от деревенских парнишек. Веремейковцев это еще больше испугало — сейчас немцы пустятся вскачь за осиротевшим телком или затеют пальбу из карабинов вдогонку, но ни того, ни другого те почему-то не стали делать, только поулюлюкали в мальчишеском азарте с минуту, словно забавно им было, как убегал по суходолу лосенок, потом повернули лошадей и, тыча в бока им шпорами, направили галопом по обмежку к гутянской дороге, по которой двигалась из Веремеек в конном и пешем строю маршевая колонна. Бронеавтомобиль тоже заурчал, пуская под резиновые колеса синий, словно меховой, дым; пока запыленный «хорьх» стоял и остывал здесь, из него так и не вылез ни один немец.
Страх у веремейковцев прошел быстро, конники еще не успели домчаться до дороги и влиться в колонну, может, именно потому, что вообще ничего страшного не случилось в результате этого внезапного наскока немцев — ну, налетели откуда-то, ну, попугали чуток, даже Браво-Животовский с Драницей отведали плетки (в конце концов, так им и надо!), однако ни шума, ни грабежа не учинили. Правда, никто из присутствующих здесь не знал, успели ли оккупанты натворить чего в самой деревне. Но об этом пока не думалось, потому что острым и странным, во всяком случае, неожиданным было впечатление от первой встречи с немцами, и какое-то время, минуты, может, три или четыре, все веремейковцы, что собрались возле криницы, еще не дышали полной грудью и то крестились по старой привычке — слава богу, на горячем не обожглись, — то нарочито громко кашляли, все равно как отхаркивая из глоток дорожную пыль.
Первым подал громкий голос Браво-Животовский — отхлестанный полицай вдруг сплюнул и закричал вдогонку всадникам:
— Вы еще меня попомните! — При этом он имел в виду одного обер-лейтенанта, который огрел его плеткой. — Вот я доложу коменданту, он и под землей вас всех разыщет. Будете еще ответ держать за самоуправство!
Ясное дело, в душе Браво-Животовский не очень-то надеялся, что бабиновичский комендант накажет когда-нибудь офицера — ищи ветра в поле! — и тем самым поможет ему хоть как-то снова подняться в глазах односельчан, потому и кричал от обиды, беспомощной злости, в расчете на мужиков и на баб. Даже Кузьма Прибытков не стерпел, почувствовал фальшивое и вовсе нелепое его возмущение, сказал насмешливо:
— Да это, Антон, еще поглядеть надо. Видел, сколько у этого голенастого, что тебя так с Микитой отделал, нашивок золотых да серебряных? Весь блестел, аккурат посудина, которую песком начищают к обеду. — Старик явно перебарщивал — немецкий кавалерийский френч с боковыми карманами (нагрудных совсем не было) шикарно не выглядел и цветных нашивок на нем было не много, если не считать маленьких погон на плечах да темно-зеленых петлиц на отложном воротнике с серебряными галунами, да еще крылатого желтого орла на правой стороне груди, который держал в когтях свастику, да знака принадлежности к роду войск на рукаве в виде падающих серебряных стрел.
— Дак ты думаешь, он меньше по чину твоего коменданта?
Микита Драница тем временем хвалился счетоводу Падерину:
— Мне уж, как там его, палки не показывай. Я сразу вижу, что к чему. Говорю это с ним, как там его, по-ихнему, и сразу чую — недоволен немец. Аж прыщи на лице горят. Вот-вот, как там его, начнет лупцевать. Ну, я и крутанулся. Зато вывернулся, как там его. А он трошки по мне, а то все по махновцу этому.
— Почему махновцу?
— Дак ты, как там его, неужто еще не слыхал?
— Нет.
— Дак услышишь. Вишь, как там его, вчера хвастал Животовщик, что Махне служил.
Миките словно бы легче стало от сознания, что попало не ему одному. К тому же он понимал — его позор сегодня куда меньше, чем Браво-Животовского… Выходит, свой своего не признал! Недаром говорят: на чужом возу едешь — оглядывайся на задние колеса.
Бабы, вроде пристыженные тем, что их мужиков немец избил, начали быстренько расходиться от криницы: кто торопился обратно в Поддубище, где еще до сумерек можно было сжать-связать сноп-другой, а большинство подались по тропинке в деревню.
Мужики между тем постояли еще немного, как водится, поговорили, чтобы больше не нагонять друг на друга паники.
Парфен Вершков, который в толпе все время держался Зазыбы, по-будничному устало спросил:
— Да можно ли его хоть есть? — и показал на сохатого, о котором веремейковцы забыли. Парфена будто не касалось, что немцы близко, только поверни голову — и вот они, на гутянской дороге.
— А почему нет, раз обыкновенная животина, — ответил добродушно Зазыба, нарочно попадая в тон Вершкову.
— А вдруг и зубом не возьмешь?
— Вон ты о чем! Знаешь, как про мед говорят? Будь, медок, ни горек, ни сладок: сладкий будешь — сожрут, горький — расплюют. Так и лосиное мясо. Батька мой когда-то кабана ухайдакал топором. Шел мимо озера у Затишья, что ли, а тот и кинься на него вдруг. Говорят, ни волк, ни кабан зря не кидаются на человека, а этот…
— Дак, может, кто потревожил перед тем?
— Может. Но я не об этом. Мать моя, покойница, помню, морщится да чуть не плюется. Говорит, вонять будет, вывернет потом кишки, если съешь хоть шкварку. А батька не послушался, привез тайком кабана на саночках домой, осмалил за сараем — да в кадку. Хватило потом вволю еды на всю зиму, не от самого ли зимнего Миколы угощались. Звали и сватов, и братов, и кумовьев.
— Значит, и этого жевать можно?
— А чего же нет?
— Тогда распоряжайся, сейчас на любую телегу взвалим — да на двор, благо, что лето.
— Ат, — махнул рукой Зазыба, — не мы с тобой убивали лося этого, не нам мясо его пробовать. Жаль вот только малого. Небось ведь один, бедняга, остался. Пришел откуда-то к нам спасаться, а теперь будет тосковать. Пропадет понапрасну.