Вячеслав сердитый проснулся.
– Или Федька забыл, куда идти надо. Шумит тоже… Это тихо делается.
Василий, Васька, и к няньке и от няньки. Молод больно. Пятнадцать лет ему всего. С братьями страшно. С Домной Ефремовной, с нянькой, скучно. В гимназии не обучался: отец под конец не захотел. Чем ты, говорит, лучше их. Они отвернулись. Назад попросились. На тебе попробуем – здесь приучайся, к делу присматривайся.
Силен был железный старик. И думал он тогда, что нет ему смерти.
Читает Васька пятнадцатилетний разные книжки. Но редкую дочитать придется – братья отнимают. Федор да Вячеслав. Увидят, отнимут, разорвут. Разбойники.
Старшие Ваську гонят. А младший только один Корнут. С нянькой. Но Васька любит няньку больше матери. Вынянчила. А Корнут – кто его знает. Пищит. Маленький еще.
Кончились нянькины слова-приговоры-ругательства. А еще рано. А спать уж не хочется. Угомонив Корнута, нянька за ширму пошла-поехала. С чепцом и со всеми своими глупостями. Нет больше няньки.
И Федор говорит:
– Сволочь.
И юноша Вячеслав отвечает ему:
– Сволочь.
И, поняв брата, старший говорит-шепчет:
– Одевайся.
– Сейчас.
Одевались. Смотрел на них Васька. Смотрел и завистливо, и враждебно.
И смотрела на них, уходящих, кроватка маленького Корнута. Смотрела беленькая. И сетки-стенки ее были закрыты простынями, одеялами. Белым чем-то. И не видно Корнута.
Федор и Вячеслав ушли. Сапоги в руках несут, няньку обманывают.
С лестницы сошли, крадучись. Мимо родительской спальни идут – дух затаили. А там контора. А там сени. Шапки, пальто, калоши. Чуть не бегом с заднего крыльца во двор. Ворота скрипнули. На улице. Переглядываются. Кругом озираются. Здесь еще все свое, домашнее. В переулок быстро. Шагов двести. Река завиднелась. Синяя. Никого.
– Хо-хо-хо!
– Хо-хо-хо!
– А ловко!
– Ловко-то оно ловко. Только теперь поспевать надо. Не дай Бог к панихиде опоздать. А там обед еще этот.
– Верно. Айда к перевозу. Поспеем. Ишь, рань какая. И подлая же эта Тараканиха. В иной день не могла.
– Это она нарочно. По записке видно.
Синяя-синяя Волга весенними водами полнится. Льдинки холодные плывут. Снег на них, как сахар. Поздний ледоход ныне. Затяжной. Навигация запоздала. За Ярославлем только подвижка была. Страшновато.
Вот и перевоз. У самой реки живой домик-ящик из горбушинника сколочен. Старик ветхий, чуть зрячий. Да парень здоровый, внук его, что ли.
– В Заречье нам.
– Рупь.
– Что? Нам всего-то к Женам-Мироносицам. Пятиалтынный.
– Рублик пожалуете – свезем. Хоть и назад за ту же цену. Туда поспеем. Обратно плыть, как раз затрет. До ночи промаешься.
– Чем затрет-то? Смотри: льду нигде нет.
– Сейчас нет. А чуешь, как холодом тянет. Волга-то ныне чуть не на десять верст. Скоро не обернешься.
– Врешь ты.
Однако переглянулись братья. И в глазах тревога. Отошли несколько. Бормочут-шепчутся.
– Вдруг взаправду опоздаем?
– Ну, это он врет. К ночи, может быть, и пойдет. Да и не сплошной же сразу пойдет. Так, сало.
– Аида! Эй, ты! Полтину хочешь?
– Рупь.
– Вези, разбойник. Только ждать нас там. Мы живой рукой. Грабите вы тут.
Перекрестились. Сели. Плывет лодка. Парень на веслах. Старик ветхий на руле. Поговорили еще про то, что, конечно, поспеют, что как не поспеть, что к ночи разве…
Не о чем говорить стало. Принялся Федор насвистывать. Лицо стало глупое-глупое. Вячеслав на воду смотрит. Задумался. Глаза тихие. Будто мысли рождаются. Долго так. Широка весенняя Волга. Ловко парень воду режет, веслам звуку не дает. Нахмурился Вячеслав. Вспомнил. К брату старшему оборотился; сказать хочет. Потом будто раздумал. Потом опять.
– А знаешь, Федя? Ведь, чертову-то старуху эту можно вот как приструнить…
– Какую старуху? Тараканиху, что ли?
– Нет. Я про Домну.
– Про Домну? Что такое? Да говори ты.
– Слово я ей, проклятой, дал. Подкупила. Больше года уж. Ну, да больно надоела. Пусть повертится. Не знаешь ты, почему Корнут скрипит, того и гляди помрет? На Пасху это было. В прошлом году. Она его, дура, с лестницы скатила.
Федор рот разинул. Близко братья придвинулись.
– На ступеньке, на верхней, сидела, всякий вздор свой Корнуту набалтывала. А он у нее на коленях. Как уж это случилось у них – не знаю, только вдруг – трах! Корнут с колен с нянькиных покатился. Вот эдак, вот эдак, кубарем. Все двадцать ступенек пересчитал.
– Ну?
– Лежит. Сначала молчит. Думали мы – убился. Потом как заорет, как заорет! Домна ко мне. И так, и сяк. Ну, подкупила. Я один только и видел. Корнута разными словами запугала. А у него спервоначала только синяк на лбу был. Мамаша прибежала. А та ей: об кроватку, говорит, стукнулся; не усмотреть.
Выслушал Федор. Глаза горят. Помолчал. Свистнул протяжно.
– Попрыгаешь ты у меня, подлая… Ведь мать всех нас за него одного отдаст. Так я говорю, Вяча?
– Оно, конечно. Младший. Богом данный. Только и Семен с Макаром в чести.
– Ну то, пожалуй, и не любовь. Старшие они. Ну, и надеется на солидность ихнюю.
– А Доримидоша? Он ведь старше Макара.
– Что Доримедонт! Ни нашим ни вашим. Из него веревки вить. По уму Ваське ровня. Даром, что чуть не двадцать пять лет парню. Да какое! Васька умнее. Нет, Вяча. Вот что. Папаше бы еще только годик протянуть с небольшим. Мне бы совершеннолетие тогда. Показал бы я Семену да Макару. Ну а теперь к делу не подпустят. А ничего у них, Вяча, не выйдет. Один нос задрал, петухом бегает, покрикивает. Другого Агафангел запугал. Как подмоченный Семен бродит. А я на дела дока. Нюх у меня. Мне бы только простор дать. Услышишь, как я сейчас под Тараканиху мины подпускать буду.
– Ну и она под нас не хуже.
– А все почему? Широты нет. Из трех тысяч десять вышло. И еще до совершеннолетия сколько набежит! И оба мы у нее в руках. Ишь, какое письмо накатала. На маменькино, вишь, усмотрение предоставлю. И в сороковой день. И плыви к ней, к подлячке, за целковый. А тут ледоход и всякие хляби небесные. А из-за чего? Дела грошовые. Нет! Будь у меня мильон, я бы ее в бараний рог.
– А нам, Федя, по мильону?
– С хвостиком. Только вот жди. Я и говорю: будь у меня сейчас, я бы в бараний рог. И ни копейки бы не заплатил. Она меня мамашенькой, а я бы ее судом; она бы меня судом, а я ее полицией. Ну а пока что крылья подрезаны.
И Федор вздохнул.
Вячеслав зашептал, стыдясь перевозчиков:
– Только ты Домне обо мне ни-ни.
– Конечно. Ни-ни. Только попляшет стервоза… Да скоро ли, братцы. Нам к спеху.
– И так стараюсь. Взопрел инда. А на чаишко пожалуете, господа купцы?
Расщедрился Федор.
– Пожалуем. За деньгами едем. Не жалко.
А Вячеслав брату изумленно-робко шепчет:
– Как – за деньгами? Не даст больше. Или письмо забыл?
– Эх, ты, паря! Коли такое дело улаживать едем, как же еще не взять. Чай мы не Дормидоши… А с Корнутовым делом, брат, ловко выходит. Только как это ты больше году таил?
– Да так.
– Ну, понимаю. А сколько?
– Да брось, говорю…
– Ладно. Эй, ты! Погребывай, паря! Нет, стой! Бросай весла. Я тебя сменю.
VII
Весеннее солнце привычно радовалось. Дом на Торговой чинно гудел голосами попов и певчих. К стенам оттиснутая мебель залы не видна за толпой родных, домашних и именитых гостей. Степенность рыхлой почтенной вдовы нарушена беспокойством. Часто озирается. То на те двери, то на другие смотрит. Двух сыновей с утра дома нет. В такой день… Скорбь и злоба. И на чью голову грех падает?
Домна, нянька важная, у стенки на коленках стоит. Одной рукой кресты кладет, другой Корнута хилого обхватила, поддерживает. Корнут глаза закатил, головка на плечо валится. Желто-бледен Корнут. Любит нянька Корнута. И как жалеет. И как плачется. Но не боится нянька, что расплачется Корнут. В доме железного старика никто из детей его в священно-торжественные дни не плакал, не кричал, виду не показывал, что усталость берет. Горячо молится нянька Домна Ефремовна. Грехи стариков замаливает. И свои, и своего барина-покойника. У обоих, чай, много. А этот грех? Этот-то ее грех?