Литмир - Электронная Библиотека

– Женюсь-ка и я.

А смарагд-камень – Доримедонтов месячный камень. И про то Доримедонт знает.

XV

Горюновых дом, где Макарова невеста живет, Горюновых дом с мезонином у церкви, скучен сегодня. Страстная неделя, может быть, потому.

Весь пост постное ели. На первой и на четвертой и рыбы нельзя. А Страстная неделя голодная. И в церкви стоят по многу часов. От постного масла желты лица стариков богомольных. Ноги дрожат. И безвольно злы старики. И так души непокойны.

Но старший сын Михаилы Филипповича Горюнова, Савелий, однажды, два года тому, под Пасху ушел. И теперь нет его. И в ладане, и в звоне колокольном, и в ожидающей тихости Страстной – вспоминается Савелий, старший сын. Где-то он? На дому купеческом, на деревянной крыше его громадный камень лежит. И камень тот – скорбь родительская. И еще камень тот – позор, по городу шепчущийся. Грешно в такие дни злобе волю давать. Но сильно в человеках человеческое. Сбираются старики в церковь, шипящими словами перебраниваются, Савелия вспоминают, упрекают остро друг друга. И часто в речах их слышится:

– Ведь ты отец-то ему.

– А нешто ты не мать?

И Раиса, невеста, в церковь сбирается. Тиха она ныне.

Пелагея же давно вышла. Она в церкви до службы. Как сторож пройдет, ключи перебирая, – ей видно.

А из дальней комнаты, маленькой, голоса детские бегут, плач ли. То Сергей и Дорофея. Последышей старики породили, Сереженьке четвертый пошел, Дорофеюшке и году нет. Ну, да уж больше не будет.

Над церковью Святого Георгия тяжелый звон. Редкий, ударный. И повсюду над городом звоны. И из заволжских сел. В черных ризах по церкви тихо-скорбно ходят, в руках свечи желтые, огонечки их скорбно-молитвенны. Молится Раиса о будущем своем. Душа ее тиха и разумна, как человек. Решение приняла девица. Старики ее поклоны кладут усердно. И тщатся мыслить лишь о воспоминаемых ныне великих страстях. И шепчут-повторяют слова молитв. И качаются их желтые лица.

Из церкви пришли. Письмо их ждет. Словно чудо какое. С Афона письмо от сына Савелия. Да не тот же ли день был? Так и есть. Вот к чему вспоминался. Словно чудо какое. Ну да и ранее вспоминался. Конверт под печатью белою, бумага серая.

«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Благодать Господня на вас».

И оповещает Савелий родителей почтительнейше о том, что решение его непреклонно, что останется он в Святом месте сем Господу Богу служителем, за них, за отца с матерью, по гроб молитвенником, а когда срок минет, а срок не за горами уж, и чин примет. А ранее не писал по причине слабости духа, соблазнов мирских боясь, а паче родительских отговоров. Но ныне Господь ему, непоколебимо решившемуся, словами старцев разрешил.

Письмо умилительное. И при письме карточка под лаком: «Святая гора Афон».

И тихо плакали старики. И призванная в зальцу Пелагея шептала-говорила, крестясь:

– Слава богу! Слава богу! Братец сподобился! И меня теперь благословите.

Раиса молчала.

И хлынула в души стариков благодать.

И дрожащими руками передавали они кругом сыновнее письмо и святую картинку. А сидели все у преддиванного стола. И когда в руках одного была картинка, другой тянулся за письмом. А когда долго ни письма, ни картинки не давали Пелагее, она держала конверт, молитвенно глядя на белый сургуч печати.

А к святой картинке все прикладывались устами.

И велика была благодать того дня в душах трех. И упрекали себя старики за дурные мысли о сыне, и вспоминали все тот день, когда увидел кто-то на груди Савелия большой медный крест, ремнем через спину к телу прикрепленный.

– И тогда вериги носил.

И думали все трое о божественном.

Раиса же, потрясенная, гневалась на далекого брата. Зачем отвел мысли от повседневного.

И так прошел день. В ночь впервые хлынула горлом кровь у Пелагеи. И тихо стонала в мезонине и не звала. И утром бледную ее увидели. И увидели кровь. И была Пелагея в забытьи.

XVI

Радостными пасхальными звонами веселилась малая церковь сельская деревянная. Волга лед свой сломала. Дружная весна. Послеполуденное солнце в останный снег ударяет. Звенят ручьи.

В кирпичном флигельке именьица Лазарева проснулись Федор с Вячеславом.

– Здорово, помещик!

– Здорово, помещик!

Похохотали хриплым смехом каменным, похмельным.

– Важно мы вчера. А этот поп Иван – не дурак.

– Да уж не даром на старости лет из самарского собора в медвежий угол попал.

– Эх, жизнь помещичья.

Похохотали.

– А что, Вяча, сказать, что ли?

– Это про что?

– Ну? А про письмо-то?

– Да что письмо? Не хочешь сказывать – от кого, и не надо. Вот невидаль.

– Ну да уж скажу, Вяча. Вчера не хотел, сегодня скажу, порадую братца.

И голос свой Федор на хриплый шепот перевел:

– От Веры, от Таракановой, письмо. К нам едет, уж выехала. Сегодня к ночи здесь.

– Ну? Не врешь?

– И не одна. А с кем, сам догадывайся.

И хихикнул Федор. Закраснелся Вячеслав, на кровати привстал.

– С Машей? Да не томи ты.

– А то с кем же? То-то гульнем!

И начали братья вставать-одеваться. Хохочет Федор каменно. И глаза его открыто хищно красны. Вячеслав влюбленно взоры отводит, сам брата стыдится, что перед ним, перед молодцом, он как девчонка.

А Федор по комнате шагает, со стана своего могучего сон стряхивает.

– Эй! Кто там ножищами шлепает? Закусить приготовь. Помещики от сна встали. Слышь, что ль…

– Сию минуту.

– А только, Федя, ничего это? Не нагорит нам?

– Это про что?

– Дома бы не узнали.

– Вот трус. Не семилетние мы. Помещики называемся.

В комнату радостный свет рвется, радостный звон в стены каменные кидает.

Третью неделю братья в Лазареве живут. Это то именьице, которое железный старик у Сампсонова купил. Имение раньше большое было, давно, при Шереметевых еще, из рук в руки переходя, урезалось; Сампсонов уже малым клочком земли владел. Но усадьба с большим домом недостроенным, со службами разрушающимися, со всякими угодьями забытыми, велика. И велик и красив парк прихотливый, с рытыми озерами.

Переселение братьев произошло так: страшны стали матери старухе-вдове доносы на сыновей ее, на Федора и Вячеслава. А доносы шли отовсюду.

Почтенный купец-старик, в сторону глядя и покашливая, слово закинет про Заречье. Рахиль, монашенка молодая, но степенная, чай пия, на дверь оглядываясь, благодетельнице про ужасные ужасы шепчет, головой кивает, руками разводит.

– Только вы очень-то не пугайтесь, матушка. Дело молодое, может Бог-то еще и вразумит. Пантелеймону-угоднику молиться, матушка, надо. Ну а в народе, точно, плохо говорят. За что купила, за то продаю. А на Тараканиху-ехидну эту губернатору пожаловаться надо. Разные дела за ней числятся.

И еще доносы от разных людей верных бывали. Про пьянство, про дебоши, да про долги. С пути Федор сбивается, Вячеслава за собой в яму черную тянет.

Страх в душе материнской беспрерывный поселился. А ни сил, ни уменья нет. Федора грубого и злого сама давно боится, а Вячеслава призовет, начнет выговаривать, а он:

– Да что вы, мамаша? Кто это вам наговорил-нажаловался? Когда это вы меня пьяным видали?

И точно, не видала. Но ложь чует. И страхи материнские, и предчувствия растут. А Рожнов, умнейший старик, огорчает:

– Нет уж, увольте. В конторе у нас им дела найти не сумею.

На Благовещенье в посту отец Лев, протопоп, пришел. Старец мудрый и душевный. Давно бы отцу Льву архиереем быть, но матушка его безумная жива. Много лет несет старец крест свой. Безумную жену свою, слов не говорящую, подобие божеское утратившую, не отдает отец Лев в сумасшедший дом. Сам за ней присматривает, молитвы читает. И глубокая грусть навсегда в любящих, в тихих, в запавших очах старца.

И разговорилась мать огорченная с протопопом искренне. И присоветовал протопоп, размысливши, жить блудным сынам в имении Сампсоновском. От соблазнов вавилонских подалее, к землице поближе, а следовательно, и к Божьей правде ближе.

10
{"b":"629315","o":1}