Первые километры среди изумруда трав и пламени маков радовали путников, но вскоре холмистое однообразие начало угнетать, и глаз невольно тянулся вдаль, к нахлобученным на вершины снежным папахам. Но пламенные маковые острова назойливо лезли в глаза, никак от них не отделаешься.
– Смотришь на маки, и оторопь берет, – словно серчая на кого-то, говорил Оккер. – Оттого, думаю, столько легенд о маке… Своя у каждого народа.
– Только суть у них у всех одна, – поддержал разговор Богусловский. – Капли крови борцов со злыми силами, с захватчиками, с притеснителями, борцов не за свое счастье, а за счастье всех.
– Логично бы тогда святыми почитать эти цветы, – усмехнулся Оккер. – Так нет, рвут их люди охотней других, топчут без всякой жалости эти огненные капли крови великих храбрецов. Парадокс…
– Не вижу несоответствия со здравым смыслом, – возразил Богусловский. – Жить лишь памятью, не означает ли это петь только панихиды? Пусть в памяти останется святость, жизнь же пусть живет. Полно живет, во весь размах. По мне, так каждое поколение просто обязано оставлять о себе легенды.
– Мы-то оставим, спору нет. Вволю их наберется. Добрых и недобрых.
– Поживем – увидим, – неопределенно ответил Богусловский и пришпорил коня. Не хотелось ему продолжать разговор, который вдруг крутнул в иную сторону.
Спустились в ложбину, будто грязный хребет какого-то чудища выдавился из земляной глубины, растолкав и зелень травы, и маки, но обезножел и теперь набирается в спокойной неге силы, чтобы еще разок напрячься и распрямиться, подняться в полный рост… И не замечало чудище, что бока слезятся от солнечной горячей ласки.
– Сказка! – восхищенно воскликнул Оккер. – Истинно сказка!
– Нет, – возразил Богусловский. – Жизнь реальная. Частенько и люди так: пыжатся, а бока у них тают.
Удивленно посмотрел на Богусловского Оккер. Он не понял своего командира, ибо не знал его мыслей, его ассоциаций.
Нет, не складывался у них разговор. Что-то мешало им раскрыться полностью, а ведь они понимали, что долог их путь стремя в стремя. Да и сторожиться друг друга вроде бы причин нет. Оккера Богусловский выделил сразу, почувствовал он и ответную симпатию. И надо же – стоило лишь перейти на разговор, не касающийся службы, как тут же он стопорился и каждый из них чувствовал сдержанность собеседника. Недоумевая по поводу этого, они тем не менее ничего не предпринимали, чтобы откровенно объясниться.
Тропа все теснее, все круче подъемы и спуски, а местами скалы подступают вплотную, и тогда кажется, что воздух, привыкший к полной тишине, дрожит испуганно от цокота подков, да и скалы пугливо отшвыривают чуждые им звуки, и они мечутся по теснине неприкаянно, заполняя собою все, что можно заполнить.
В таких местах всадники замолкали, лошади возбужденно прядали ушами.
После одного такого, очень глубокого и очень длинного расщелка, по дну которого журчала торопливая речушка, перед утомленными путниками вдруг распахнулся неохватный простор нежной голубизны. Будто небо, раздвинув горы, расстелило себя под копыта коней до самого горизонта. Богусловский натянул повод.
– Иссык-Куль! – восторженно выдохнул кто-то. – Горячее озеро. Красиво!
– Вот оно какое! – столь же восторженно воскликнул Оккер. – Природный уникум!
Полюбовавшись бездонной голубизной, спокойно чувствующей себя в ореоле хмурых с седыми вершинами-головами скал, двинулись по правому берегу озера, вначале по узкой прибрежной полоске, но вскоре горы начали постепенно отступать, появились деревья, вольные, могучие, и ехать стало легко и просторно, а тень и ветерок, который постоянно тянул с озера, приятно освежали. После застоялой духоты каньона все это воспринималось как земной рай.
Повстречалась первая рыбацкая артель. Русские, киргизы и казахи. Рыбаки только что вернулись с удачливого осмотра сетей и на радостях предложили пограничникам остаться на уху.
Пока чистили рыбу, еще живую, пока разжигали очаг, Богусловский и Оккер беседовали со старшим артели, назвавшимся Василием. Выясняли более легкий путь на Чунжу.
– Я вам проводника дам. Кегенские у меня есть. Рады будут рыбки домой переправить. Лошадью только его обеспечьте.
Нежданный подарок. Теперь не придется больше двигаться на ощупь. Сколько будет сэкономлено и времени, и сил. И путь, как пояснил Василий, не озорной.
– В степи зорует, слухи ходят, сволочь всякая. Насильничают, грабят. А здесь – бог миловал пока.
Значит, верный маршрут избран. Пусть немного длиннее, но зато безопасней.
– Большевистскую власть без огляда приняли здесь. Кто побогаче, знамо дело, насупились, но пока, слава богу, помалкивают. А дехкане, чабаны да мужики, что на земле сидят, те сразу быков да ослов в упряжь – и давай Пржевальского стаскивать. Генерал ить царев.
– Что?! Уничтожили памятник?!
– Не совладали. Крепок шибко, – ответил Василий безразлично, затем также безразлично спросил: – Жалко, что ль? Иль родственник?
– Пржевальский – патриот России. Он – история России!
– Кто ж его разберет… – все так же равнодушно ответил Василий. – Генерал он и есть генерал. Одного поля ягода.
С простодушной искренностью было это молвлено, и именно от этой незлобивости, от этого полного безразличия оторопь взяла Богусловского. Как же так?! Отсечь пуповину – естественно, но как остаться без материнской груди, если грудь, и это тоже естественно, не родилась вместе с новорожденным, а была прежде. Что? Навышвыр ее? Пагубна позиция: «Кто ж его разберет…», пагубна непредвиденностью последствий. И Богусловский, горячась, и оттого не очень-то последовательно, но пылко и потому по-своему убедительно, принялся втолковывать, какую роль для России, для тех же киргизов, для староверов, что сгоняли к памятнику быков и ишаков, сыграл Пржевальский.
– Нельзя же, поймите, стричь под одну гребенку крепостника-кровопийцу и величайшего русского ученого. Кощунственно это!..
– Верно вроде бы все, если по-твоему рассудить. Только на митинге давеча нам иное сказывали: раз генерал, выходит, одна ему дорога – под корень.
– Да кто посмел такое?!
– Большевиком назвался. Из Пишпека. Из тех, которые грамотные, ученые. Что и ты говорил, только иначе как-то. Во вред, мол, все генеральские дела. В колонии, сказывал, собирался киргизов угнетать. А им, бедолагам, и без того податься некуда. Стригут, что овец. Под нулевку норовят.
Это было выше понимания Богусловского. Он не мог поверить, чтобы просвещенный человек хулил Пржевальского. Такое мог делать только враг России. Только враг мог возбудить народ, играя на его справедливой ненависти к притеснителям и лихоимцам, против тех, для кого благо России и могущество ее были превыше всего, возбудить народ против своего же прошлого, против груди материнской.
– Поймите же, обкрадывают вас! Духовно обкрадывают. Дети наши, внуки наши не найдут доброго слова для нас, если мы проведем запретную черту между прошлым, нынешним и будущим!
– По мне, так: хватит на мой век рыбы в озере, тогда и детям останется.
– Не тратьте попусту энергии, Иннокентий Семеонович, – вмешался в разговор Оккер. – Ну одного наставите, а что делать с тысячами, с сотнями тысяч? То-то.
– Верно, – поняв по-своему Оккера, поддержал рыбак. – Чего безрыбью воду сквозь невода цедить. К ухе пора. Да с проводником сговориться.
Уха была навариста, душиста, как всякая уха, сваренная из свежей рыбы, положенной без экономии. Воистину за уши не оттянешь. Молча и сосредоточенно работали ложками рыбаки, отирая то и дело потные лбы шумливо, вприхвалку пограничники. И только Богусловский не усердствовал над своей чашкой. Уха ему тоже нравилась, но полностью отдаться трапезе, забыть разговор с Василием Иннокентий не мог. Он был уверен, что от памятника не отступятся. Он представлял себе, как сделанный старанием многих искусных людей памятник великому сыну России покачнется от взрыва и рухнет на землю – Богусловский даже ощутил боль, будто сам валился с пьедестала.