С. Великовский находил иллюзорным все то, что казалось выходом другим – будь то либеральные упования шестидесятников, более простодушных и энтузиастически настроенных, чем был он сам, или поспешно обретенная религиозность вчерашних разоблачителей «поповщины». Он считал абсолютно беспочвенными «верооткровенные упования», перенесенные «на вполне мирские, посюсторонние ценности», и полагал, что «гуманизм моралистический» должен перестроиться в гуманизм революционный»14, приносящий зримые плоды.
Огромное значение имела для него культура авангарда с ее «посюсторонностью», с вечной ее зачарованностью доктриной прямого воздействия на жизнь, подвергаемую резким преобразованиям. Он и у Камю акцентировал мысль о невозможности просто «претерпевать историю», сохраняя трагическое достоинство перед тотальной бессмыслицей мира, и подчеркивал необходимость не только «морального противодействия», не способного что-либо изменить в абсурдно устроенном порядке бытия, но и активного противодействия жестокой нелепице мироустройства. Именно радикальное неприятие абсурдности бытия и «смыслоутраты» предопределяет сущность трагического гуманизма», представленного в работах С. Великовского, анализирующих творчество близких ему по мироощущению художников. Анализ творчества Камю, Мальро, Сартра и т.д. позволяет выразить мысли, существенные для самосознания целой генерации российских интеллигентов, к которой он принадлежал15, интеллигентов, которые осознали необходимость покончить с «гражданским неучастием» и понять невозможность «держаться в стороне от текущей истории»16. Эти идеи Великовского по прошествии десятилетий вызывают активный отклик у истончившегося слоя интеллигенции, опять стоящей перед необходимостью защищать право на интеллектуальную деятельность, работу по профессии, человеческое достоинство.
В книге «Грани “несчастного сознания”»17 Великовский дает всесторонний анализ творчества А. Камю – «властителя дум» интеллигенции Запада середины ХХ столетия. Великовский рассматривает наследие Камю в целостности, прослеживая, как идеи мыслителя воплощаются в творчестве художника и как Камю-писатель выражает себя в философских работах. Достоинство книги – установление взаимодействия между поисками мировоззренческих и нравственных опор в художественных произведениях («Посторонний», «Чума», «Падение») и собственно философскими умонастроениями экзистенциализма («Миф о Сизифе», «Бунтующий человек» и др.).
Для Великовского важен прежде всего поиск связи мировоззрения и жизневоззрения. «…Все дело в том, – пишет он, – что “Чума” прежде всего книга о сопротивляющихся, а не сдавшихся, книга о смысле существования, отыскиваемом посреди бессмыслицы сущего»18. Чума у Камю – иероглиф вселенской нелепицы, сокрушительным обнаружением которой была для него европейская трагедия 1939–1945 гг.
Великовский постоянно обращается к ключевому произведению творчества Камю – «Мифу о Сизифе», написанному автором «Чумы» в месяцы разгрома его страны фашистами. В истолковании Великовского «Миф о Сизифе» – своего рода «гимн трагическому достоинству стоицизма мужественной личности, которая исповедует культ непокорности и продолжает жить без всякой надежды на лучшее. «Трагедия здесь предельно, – как подчеркивает Великовский, – усугублена, – во всяком случае, лежащая на ней печать безысходности по-своему даже сильнее, чем у самой мрачной христианской апокалиптики»19. Именно готовность к худшему призвана вернуть вкус к быстротекущей жизни. Ведь очень примечательно, пишет С. Великовский, приводя цитату из Камю, «последней из ящика Пандоры, где кишели беды человечества, греки выпустили именно надежду как ужаснейшее из всех зол. Я не знаю более впечатляющего символа. Ибо надежда, вопреки обычному мнению, равносильна смирению. А жить означает не смиряться»20. Поиск смысла существования приравнивается к сопротивлению, противлению судьбе и отчаянию. Воплощение сизифовой идеи – сизифов труд художественного творчества. «Трудиться и творить “ни для чего”, строить на песке, зная, что у построенного нет будущего… и что в конечном счете все это столь же несущественно, как строить на века, – вот, по Камю, трудная мудрость, полагаемая абсурдной мыслью»21. Люди, выдержавшие такую проверку, свидетельствуют для остальных о достоинстве человека, о его несогласии с бренностью его самого и его творений. Речь идет о «трагическом стоицизме того самого нерелигиозного гуманизма, о котором порой говорят с той интонацией снисходительно-пренебрежительного уничижения, которая на самом деле готова свидетельствовать о негуманизме определенного типа религиозности»22.
Можно сказать, отмечает А. Лебедев, что С. Великовский сам был до некоторой степени Сизифом – этим рыцарем неуспеха, непопулярности, неизвестности – в том понимании этого образа, который он же и утверждал, обращаясь к произведениям Камю.
Великовский всю жизнь писал о Камю. Камю был его нравственным камертоном, он был его alter ego. Трудно отделаться от ощущения, что говоря об эссеистике Камю, он говорит о себе: «В работах, посвященных своим собратьям по перу и художественному творчеству вообще, Камю еще больше, чем в других своих трудах, выглядит мыслителем-эссеистом с тем редко встречающимся за пределами Франции обликом, какой складывался там веками от Монтеня до Алена. Среди философствующих эстетиков германской выучки он слишком писатель, среди высказывающихся об искусстве писателей – слишком философ. Он лишен вкуса к остраненным ученым исследованиям, для него анализ материала не самодостаточен, а служебен и насквозь личностен: по преимуществу это самоанализ, когда опосредованно уясняются собственные устремления. С другой стороны, Камю не довольствуется проницательными, остроумными, но дробными и разрозненными высказываниями: ему важно включить их в стройную вереницу посылок, доводов и заключений, вместе дающих нечто тщательно продуманное и подогнанное во всех звеньях… Отсюда – биографически и логически отправной взгляд для Камю на творчество прежде всего со стороны самого творчества, который берется, впрочем, отнюдь не изнутри, не в психологическом, а, скорее, в онтологическом разрезе»23.
Его работы созданы на грани словесности и философии. Свой жанр он определял как «…эссе, располагающееся на стыке собственно литературоведения, социальной психологии, истории философии и еще чего‐то трудноуловимого, что условно решился бы назвать исповедальным со‐размышлением»24. Как отмечает исследователь Н. Стрижевская, С. Великовский стоит в стороне не только в русской словесности, но и в русском умозрении, и среди современников его можно сравнить только с Мерабом Мамардашвили, но «это сходство скорее величин и вершин, чем голосов»25.
Его книги не укладываются ни в границы философской эссеистики, ни в рамки литературоведения. Они представляют собой культурологические исследования, хотя Великовский считал, что междисциплинарные исследования не способствуют формированию культуроведения, культурологии как относительно самостоятельной отрасли знания о человеке. Он полагал, что «простым сложением, скажем, лингвистики с историей живописи – даже если к ним добавить еще и этнографию или фольклористику, или любую другую частную и частичную науку, вычленяющую свой особый предмет… из огромной совокупности явлений, именуемой культурой, – получить сколько-нибудь удовлетворительной культурологии, к сожалению, нельзя»26.