- Вчера танцевал я, а сегодня, видишь, в кибитке... После веселья да кибитка!.. Вот как! Увы, свет превратен!
Силантий прикрикнул на коней, вздохнул и, спустя немного времени, заговорил:
- Многовертимое плясание отлучает человека от бога и во дно адово влечет... Не жалейте! Так мне и сам Димитрий Ростовский, покойный святитель, в юности моей говорил. Все, любящие плясания, с Иродиадою в огонь негасимый осудятся... К лучшему, что вы в кибитке.
На этот раз Силантий был неразговорчив.
Петр вздохнул, неожиданно вспомнив о первостатейной плясунье на Руси - о царице Елизавете. Вспомнился вчерашний машкерад во дворце. Все мужчины были одеты по-женски. Он и сам щеголял в женском платье. Много было смеха. Женщины, одетые по-мужски, смеялись вместе с царицею над ним. Было обидно, а уйти с машкерада нельзя, попадешь в немилость. "Ах, опять о ней!" Он жалел ее и ненавидел окружавших ее вельмож, а особенно Разумовского и Шуваловых. Ему теперь казалось, что сама она не прельщается властью, что за ее спиною стоят другие. Но так ли это? Впрочем, какое ему дело до этого?
Чем быстрее удаляется кибитка в темные, унылые просторы полей и рощ, тем дальше он становится от двора. И, может быть, эта разлука навеки. Чего же ради думать теперь о царице?! Пускай живут как хотят!
На первом почтовом стане, пока перепрягали лошадей, у Рыхловского произошла неприятная встреча с двумя беглыми мужиками. Он не знал, что они в той же избе, где расположился и он сам для отдыха. Но вдруг один из них закашлялся. Петр вскочил со скамьи и заглянул под нее: там прятались два парня.
- Вылезайте-ка, чего вы? - пнул Петр одного.
Не шевельнулись. Тогда он крикнул почтальона. Оба выползли из-под скамьи, начали лобызать ноги офицеру. Эти люди были крайне жалки: еле прикрытые лохмотьями, худые, костлявые.
Рыхловский с отвращением оттолкнул их ногой. С некоторых пор он возненавидел человеческую приниженность; холопство стало ему противно. И эти, валявшиеся у его ног, люди напомнили ему, как во дворцах стелются перед вельможами несчастные челобитчики. Ведь и он сам переживал унижения, кланялся почти так же царице и ее приближенным, бегая целый месяц с прошением об отпуске в Нижний.
- Эй, встаньте!.. - приказал он сурово. - Не трону вас... Не бойтесь!
Вскинув испуганный взгляд на него, оба беглеца встали. В растрепанных лаптях, едва не босые. Один - с жиденькой бородкой, с красными белками, и без усов, лицо в болячках, другой - совсем мальчик, рябой, курносый, настолько бледен и худ, что Петр отвернулся от него. Оба заплакали, трясясь от страха.
Мороз по коже прошел от их жалобных причитаний. Желая ободрить их, Петр достал из сумки хлеб со свининой и дал им. Они схватили его руку и начали целовать ее. После этого с жадностью принялись за еду.
- Чьи вы? - спросил Рыхловский.
Замотали головами и, делая какие-то знаки руками, забормотали на непонятном языке.
Вошел ямской староста.
- Кто они? - спросил Петр.
- Ливонские беглецы... - ответил староста.
- На каком языке болтают?
- По-эстонски. Много же их бегает здесь! Немецкие бароны люты для подданных своих. Латыш бежит на Украину и в Польшу; эстонцы, подобно нашим христианам, наиболее бегут на Башкирию, либо в Запорожье, либо в раскол... Разно. Действия немецких вотчинников приводят всех к бегству. Ливонские шляхтичи - враги рода человеческого! Звери!
В голосе рассказчика звучала горечь, видно, много накипело у него.
- Как с беглыми быть, и не приложишь ума! Не подумайте, ваша сиятельность, будто я их скрываю... Число беглецов ноне так умножилось, что едва ли не свыше двух тысяч человек через мой тракт прошло в зиму. Не пустишь, убийством и пожогом грозят. Того и гляди, с голоду самого съедят, и жену, и детей - помилуй бог! В наших краях не однажды оное и случалось. Людоедство! Самовластнейшие государи, кажись, не могут той муки наложить на долю простолюдина, кою возлагают бессовестные немецкие шляхтичи...
- Ладно! - перебил его Рыхловский. - Покуда я здесь, уведи их отсюда... Недостойно офицеру пребывать в обществе бездомовных бродяг, и особенно зная, что люди воровски утекли из дворянских вотчин.
- Ну, ну, вы! Пошли! Пошли!.. - грубо стал выталкивать в шею беглых хозяин почтового поста.
Об этих беглецах и их судьбе невольно задумался Петр Филиппович, оставшись один. Конечно, царица по доброте своего сердца, может быть, была бы и на их стороне, пожалела бы их. А может быть, думал Петр, эта жалость притворная? Когда дело дошло бы до ее резолюции, она написала бы: "Поступите по закону! Я не буду мешать!" Вряд ли у Пилата были более преданные последователи! Она любит обнаружить чувствительность, и, закрыв глаза, предоставить другим поступать по их усмотрению.
Петру стало стыдно, что он развивает такие дерзкие мысли. Но разве это неправда, что царица больше всего полагается на свой "тайный совет" и Сенат? Она боится им мешать.
Скорбя об отрубленных головах, она утешает себя, что не она тому виною, что не она вырезала язык у своей соперницы по красоте, у Лопухиной, что не она истязала беременную жену Лилиенфельда. Она чиста, а виноваты ее судьи и палачи. Разве ею издан указ по империи, чтобы во всяком губернском городе было по два палача, а в уездном - по одному? Это указ не ее, а Сената. Она его не подписывала - подписал Сенат. Ее бог не накажет. Совесть ее спокойна.
Но что же это такое? Опять мысли о царице? Долой! Прочь! Не надо думать о ней и о Петербурге.
В горницу вновь вошел станционный смотритель.
- Всю зиму - морозы жестокие, снега глубокие, надо думать, урожайное будет ныне лето... - сказал он с намерением завязать разговор.
Петр рад был и этому. Одиночество уже начало его тяготить.
- Хорошо бы! - отозвался он. - Без хлеба плохо.
Староста вздохнул.
- Мы привыкли. Ныне да завтра - так и проводишь. И-и-их, горюшко! зевнул он, перекрестив рот. - Час за час - все ближе к смерти. Скорей бы уж!
Петр внимательно поглядел на своего собеседника. Он угадывал, что будь он, Петр, не офицер, а человек равный старосте, тот сказал бы еще больше. Так и везде, так и во дворце. Люди говорят не то, что думают. Легче узнать поддельность золота и серебра, чем человека двуличного.
Опять Петр вспомнил свою службу во дворце. Вспомнил одного старательного, хорошего солдата у себя в полку, всегда являвшего пример своей преданности престолу. И вот однажды один из фискалов донес, будто бы этот солдат сказал, "что-де недостойно в нашем великороссийском государстве женскому полу на царстве сидеть". Сказал он это в беседе с одним рабочим, который, якобы согласившись с ним, заявил, что "у государыни-де ума нет". У парня было здоровое, румяное лицо и открытый правдивый взгляд, он был силен и высокого роста. На пытке он еще добавил: "Когда-де Грюнштейн и прочие лейб-компанцы к государыне пришли в милость, тогда-де ходили они по домам и по кабакам, народ обольщали, что государыня милостива, а против бывшей принцессы Анны и сына ее принца Иоанна в озлобление приводили". Но, "когда-де государыня на престол заступила, тех манифестов мы уже не видим, и Разумовский-де стал ей дороже народа, а бывших своих благодетелей и Грюнштейна она оттолкнула от себя..."
Гвардейца сдали в каторгу, жестоко побив палками и вырезав ноздри.
Теперь, слушая старосту, Петр задумался над тем, отчего же радуется этот человек будущему урожаю, когда он все равно обречен на голод? Конечно, у старосты другие мысли и не то он хочет сказать. О, если бы собрать воедино все эти невысказанные мысли крепостного и мелкого работного люда! И поднести их царице!
Петр достал из сумки большую флягу, налил вина себе и старосте. Тот сначала отказывался, потом рывком схватил чарку и, перекрестившись, проглотил вино. Вошел ямщик. Лошади готовы. На дворе начало темнеть. Надо было спешить. Отворив дверь, Петр натолкнулся на сидевших на приступке беглых эстонцев. С сердцем пихнул он ногой в спину сначала одного, потом другого: он вовсе не желал их больше видеть. Они тоже что-то скрывают. Они молчат, но они думают, живут. Петр на них теперь был сердит за это. Оба упали на снег, а приподнявшись, стали на колени и, сняв шапки, низко поклонились ему вслед. Опять фальшь!