Главное в «Докторе…» не литература (она, как всегда у этого человека, гениальна и непревзойденна; интонации и ритм прозы и стихов единственные в мировом искусстве; и чего уж вообще никогда ни у кого не было (кроме Пушкина) – атмосфера, и материальная, и духовная одновременно, – подобно кванту, и «материя», и «волна», – которая будто заключена в тексте, окутывает его, располагается между слов, букв, на полях, которая, как паузы у актеров, – важнейшее из того, что они могут сказать (внешне, слухово – не сказать); и эта атмосфера в процессе чтения вырывается из текста, межтекстья белых островков и побережий страниц и заполняет то пространство, в котором ты существуешь), но – христианство. И вот в каком смысле.
Все мы знаем зацитированные слова Г.В. Федотова: «Капитанская дочка» самое христианское произведение русской литературы. Верно. Именно это пушкинское, а не мучительные попытки Федора Михайловича «явить миру образ русского Христа», не моральные искания зрело-позднего Толстого, не славянофильская утопия «Святой Руси». Конечно, все это вместе «работало» в России XIX в., отчасти даже в ХХ в. – в несчастной Эсэсэсэрии. Но необходимо было нечто иное и новое, сказанное современным (во всех отношениях) голосом. В этом смысле «Доктор…» подобен «Капитанской дочке», христианство которой не в (гениальном) выдумывании князя Льва Николаевича Мышкина, не в (гениальных) сценах «Братьев…» и «Бесов», не в (гениальной) диалектике духовного восхождения «Преступления…», не в толстовском «Возмездие аз воздам» и Нехлюдове «Воскресения» (может быть, в обоих случаях лучшей мировой прозе), а в естественной, простой, свободной атмосфере, при всем ужасе и безобразии описываемого. «Капитанская дочка» и «Доктор Живаго» и вправду «евангельские» тексты. И потому могучие (помните, когда Ахматова узнала о романе: «могучая евангельская старость / и тот горчайший Гефсиманский вздох»). Атмосфера «Капитанской дочки» позволила русскому человеку (к сожалению, только из культурно-привилегированной среды) в XIX столетии строить приемлемое общество, минимизировать рабство, варварство, насилие, творить. Все это унаследовал «Доктор…» в совершенно новых формах и тонах. Это стало преодолением лжи Русской Революции и ответом России граждан на поражение Деникина, Колчака, Врангеля и др. в Гражданской войне.
Но, конечно, не один «Доктор…». Платонов, Булгаков, Зощенко, проза Мандельштама и Цветаевой, Гроссман, Солженицын, Шаламов и многие другие (когда начинаешь перечислять, дух от счастья захватывает).
* * *
Теперь изменим русло нашего разговора. Причем, как мне кажется, в сторону несколько неожиданную. Однако без этого понимание темы «Русская Литература – Русская Революция» будет далеко не полным. Речь пойдет о том, как и почему, создав тип «лишнего человека», модальной личности альтернативной «Вселенной», литература сразу же взялась за его уничтожение и достигла успеха. – Кстати, этот успех был юридически оформлен в первой советской Конституции (июль 1918 г.). Лишние люди образовали в ней категорию «лишенцы». Впервые в юридической истории появилась социальная группа, которой был присвоен каталог запретов. То есть ее наделили не объемом определенных прав, но – бесправья («нельзя», «запрещается», «не разрешается» и т.д.).
Итак, образ «лишнего человека», скажем в который раз, – центральный в диспозиции культуры «золотого века» нашей истории – XIX (говоря языком Карла Ясперса, русское «осевое время»). И как только «лишний» явился на свет, Литература принялась изживать его. Подобно Тарасу Бульбе, убивающему своего сына Андрия («я тебя породил, я тебя и убью»; а ведь этот гарный хлопец – Андрий, не Гоголь – был тоже «лишний человек»). Контрнаступление начал «проклятый хохол» (Розанов о Гоголе: «Ты победил, проклятый хохол» – так Василий Васильевич приветствовал Великий Октябрь). На Чацкого, Онегина, Печорина он обрушил «мертвые души», свинские рожи. Ими, этими «мертвяками», покрылась вся Русь. Как снегом засыпало. А затем явился умелец покруче – Лев Толстой. Заставив весь мир «плакать» над образами своих «лишних» (Андрей – тоже Андрий, Пьер, Анна Каренина, Лёвин, Нехлюдов и др.), утопил их затем в народности (да-да, той самой, уваровской; хотя впервые это слово произнес князь П.А. Вяземский).
У Чехова же от «лишних людей» остались болезнь, серость, безысходность. «Чеховский интеллигент» – это ведь то, чего боялся Константин Леонтьев. Это – «средний европеец, как идеал и орудие всемирного разрушения». Это – «вторичное смесительное упрощение» или «упростительное смешение». Это – унылое и беспросветное существование…
Но эпоха подлинного имперсонализма настанет после 1917 г. Маяковский: «Единица! Кому она нужна?! Голос единицы / Тоньше писка / …Единица – вздор / Единица – ноль» и т.д. Единичность, индивидуальное отрицается во имя «Мы» – не «Я», но «МЫ». Схожее мы обнаруживаем у Замятина – «ВСЕ» и «Я» – это единое «МЫ», «МЫ» от Бога, а «Я» от диавола (другое дело, что Евгений Иванович сам так не думал, он «отражал» новую реальность). Ну и, конечно, Платонов («Котлован», «Чевенгур» и пр.). О нем точно сказал Бродский: «Платонов не был индивидуалистом, ровно наоборот: его сознание детерминировано массовостью и абсолютно имперсональным характером происходящего». Мир Платонова – это «неодушевленная масса», без истории и времени, «фиктивный мир», «бытие в тупике» (а соединив Бродского с Дмитрием Галковским, одним из лучших отечественных писателей нашего времени, получим – «бытие в бесконечном тупике»; не правда ли хорошая метафора для победившего в ходе Революции и строительства тоталитарной диктатуры имперсонализма?).
Все это было характерно и для многих других больших литераторов той эпохи: Блока («Скифы», «Двенадцать»), поздних Мандельштама и Цветаевой (имперсонализм Блока, скорее, мировоззренческий, а у этих двоих – выражавшийся в новой поэтике), Хлебникова, раннего Заболоцкого. То, что процесс самоликвидации человека в первые четыре десятилетия ХХ в. зашел в литературе за все мыслимые пределы, доказывает поведение Пастернака (это не отменяет того, что мы о нем говорили). Он, с горечью и любовью (при этом немного сверху вниз) укорявший Маяковского за предательство поэзии, за то, что тот опустился до «трагедий ВСНХ» (т.е. упрекал за отречение от человека, личности в пользу обезличенности, «массовидности» – одно из словечек Ленина), он, навзрыд рыдавший над телом друга и вроде бы понимавший гибельность такого пути, уже через год весело скажет: «Весь я рад сойти на нет / в революционной воле». Слава Богу, с ним этого не произошло. Но и ему не удалось избежать тенденции расчеловечения (правда, в том же 31-м дописан «Спекторский»…).
* * *
В чем же здесь дело? Что происходило с лучшими русскими людьми? – За помощью и объяснениями обратимся к Семену Людвиговичу Франку (1877–1950), который все более и более выбирается из-за спин Бердяева, С. Булгакова и др. А его лицо все более и более становится лицом русской философии. Впрочем, еще много десятилетий назад крупнейший историк отечественной мысли и сам перворядный мыслитель В.В. Зеньковский назвал его «самым выдающимся русским философом вообще»13, а его «систему… самым значительным и глубоким, что мы находим в развитии русской философии»14, «высшей точкой развития русской философии вообще»15.
Около 1925 г. (в эмиграции) Франк пишет две принципиально важные (и для нашей темы тоже) работы – «Сущность и ведущие мотивы русской философии» и «Русское мировоззрение». Пишет по-немецки (это не ново: Чаадаев и В.С. Соловьев по-французски). И для немцев. С целью объяснить и объясниться. И с надеждой на понимание. Которое тогда русские люди на Западе нередко находили. К примеру, у высокоценимого Семеном Людвиговичем Макса Шелера.
Что же такое говорит в этих работах Франк? Вкратце: «…Русским мыслителям совершенно чуждо представление о замкнутой на себе самой индивидуальной личностной сфере. Их основной мотив – связь всех индивидуальных душ, всех “Я” так, что они выступают интегрированными частями сверхиндивидуального целого, образуя субстанциальное “Мы”. Как бы ни было велико влияние лейбницевской монадологии на отдельных русских мыслителей, все они отвергали учение о закрытости и изолированности монад. Вопреки Лейбницу они полагали, что монады не только взаимодействуют между собой, не только связаны с Богом и миром, но и обладают собственным бытием только в такой взаимной связи. Русскому мировоззрению свойственно древнее представление об органической структуре духовного мира, имевшееся в раннем христианстве и платонизме. Согласно этому взгляду, каждая личность является звеном живого целого, а разделенность личностей между собой только кажущаяся. Это напоминает листья на дереве, связь между которыми не является чисто внешней или случайной; вся их жизнь зависит от соков, полученных от ствола. Проникая во все листья сразу, эти соки внутренне связывают их между собой»16.