Когда Дмитрий, Сергей и я присоединились к чайковцам, мы втроем часто посещали их кружок и вели там беседы на различные темы. Однако наши надежды, что эти молодые люди станут пропагандистами среди остальных работников, положение которых гораздо хуже ихнего, не вполне оправдались. В свободной стране они стали бы обычными ораторами на общественных сходках, но подобно привилегированным женевским часовщикам они относились к простым фабричным с некоторого рода пренебрежением и отнюдь не горели желанием стать мучениками социалистического дела. Только после того, как большинство из них арестовали и некоторых продержали в тюрьме года по три за то, что они дерзнули думать как социалисты, после того лишь, как некоторые измерили всю безграничность российского произвола, они стали горячими пропагандистами главным образом политической революции.
Мои симпатии влекли меня преимущественно к ткачам и к фабричным рабочим вообще. В Петербург сходятся тысячи таких работников, которые на лето возвращаются в свои деревни пахать землю. Эти полукрестьяне-полуфабричные приносят в город мирской дух русской деревни. Революционная пропаганда среди них шла очень успешно. Мы должны были даже удерживать рвение наших новых друзей: иначе они водили бы к нам на квартиры сотни товарищей, стариков и молодежь. Большинство их жило небольшими артелями, в десять - двенадцать человек, на общей квартире и харчевались сообща, причем каждый участник вносил ежемесячно свою долю расходов. На эти-то квартиры мы и отправлялись. Ткачи скоро познакомили нас с другими артелями: каменщиков, плотников и тому подобными, и в некоторых из этих артелей Сергей, Дмитрий, Шишко и другие товарищи были своими людьми; целые ночи толковали они тут про социализм. Во многих частях Петербурга и предместий у нас были особые квартиры, снимаемые товарищами. Туда, особенно к Чарушину и Кувшинской, на Выборгской стороне, и к Синегубу, за Нарвской заставой, каждый вечер приходило человек десять работников, чтобы учиться грамоте и потом побеседовать. Время от времени кто-нибудь из нас отправлялся также на неделю или на две в те деревни, откуда были родом наши приятели, и там пропагандировали почти открыто среди крестьян.
Конечно, все те, которые вели пропаганду среди рабочих, переодевались крестьянами. Пропасть, отделяющая в России "барина" от мужика, так глубока, они так редко приходят в соприкосновение, что появление в деревне человека, одетого "по-господски", возбуждало бы всеобщее внимание. Но даже и в городе полиция немедленно бы насторожилась, если бы заметила среди рабочих человека, непохожего на них по платью и разговору. "Чего ему якшаться с простым народом, если у него нет злого умысла?"
Очень часто после обеда в аристократическом доме, а то даже в Зимнем дворце, куда я заходил иногда повидать приятеля, я брал извозчика и спешил на бедную студенческую квартиру в дальнем предместье, где снимал изящное платье, надевал ситцевую рубаху, крестьянские сапоги и полушубок и отправлялся к моим приятелям-ткачам, перешучиваясь по дороге с мужиками. Я рассказывал моим слушателям про рабочее движение за границей, про Интернационал, про Коммуну 1871 года. Они слушали с большим вниманием, стараясь не проронить ни слова, а затем ставили вопрос: "Что мы можем сделать в России?" Мы отвечали: "Следует проповедовать, отбирать лучших людей и организовать их. Другого средства нет". Мы читали им историю Французской революции по переделке из превосходной "Истории крестьянина" Эркмана-Шатриана. Все восторгались "г-м Шовелевым", ходившим по деревням и распространявшим запрещенные книги. Все горели желанием последовать его примеру. "Толкуйте с другими, - говорили мы, - сводите людей между собою, а когда нас станет больше, мы увидим, чего можно добиться". Рабочие вполне понимали нас, и нам приходилось только удерживать их рвение.
Среди них я проводил немало хороших часов. В особенности памятен мне первый день 1874 года, последний Новый год, который я провел в России на свободе. Новый год я встретил в избранном обществе. Говорилось там немало выспренних, благородных слов о гражданских обязанностях, о благе народа и тому подобном. Но во всех этих прочувствованных речах чуялась одна нота. Каждый из гостей, казалось, был в особенности занят мыслью, как бы ему сохранить свое собственное благосостояние. Никто, однако, не смел прямо и открыто признаться, что он готов сделать только то, что не сопряжено ни с какими опасностями для него. Софизмы, бесконечный ряд софизмов насчет медленности эволюции, косности масс, бесполезности жертв высказывались для того только, чтобы скрыть истинные мотивы, вперемешку с уверениями насчет готовности к жертвам... Мною внезапно овладела тоска, и я ушел с этого вечера.
На другое утро я пошел на сходку ткачей. Она происходила в темном подвале. Я был одет крестьянином и затерялся в толпе других полушубков. Товарищ, которого работники знали, представил меня запросто: "Бородин, мой приятель". "Расскажи нам, Бородин, - предложил он, - что ты видел за границей". И я принялся рассказывать о рабочем движении в Западной Европе, о борьбе пролетариата, о трудностях, которые предстоит ему преодолеть, о его надеждах.
На сходке большею частью были люди среднего возраста. Рассказ мой чрезвычайно заинтересовал их, и они задавали мне ряд вопросов, вполне к делу: о мельчайших подробностях рабочих союзов, о целях Интернационала и о шансах его на успех. Затем пошли вопросы, что можно сделать в России, и о последствиях нашей пропаганды. Я никогда не уменьшал опасностей нашей агитации и откровенно сказал, что думал. "Нас, вероятно, скоро сошлют в Сибирь, а вас, то есть некоторых из вас, продержат долго в тюрьме за то, что вы нас слушали". Мрачная перспектива не охладила и не испугала их. "Что ж, и в Сибири не все, почитай, медведи живут: есть и люди? Где люди живут, там и мы не пропадем". "Не так страшен черт, как его малюют". "Волков бояться - в лес не ходить". "От сумы и от тюрьмы не зарекайся".
И когда потом некоторых из них арестовали, они почти все держались отлично и не выдали никого.
XVI
Аресты. - Клеменц в положении "нелегального". - Мой арест. - Допрос. Прокурор-лгун. - Заключение в Петропавловской крепости
В те два года, о которых я говорю, было произведено много арестов как в Петербурге, так и по всей России. Не проходило месяца без того, чтобы мы недосчитывались кого-либо из нас, или без того, чтобы не забрали еще кого-нибудь из членов провинциальных групп. К концу 1873 года аресты участились. В ноябре полиция нагрянула на одну из наших главных квартир за Нарвской заставой. Мы потеряли Перовскую, Синегуба и двух других товарищей. Все сношения с рабочими в этой части Петербурга пришлось прекратить.
Жандармы стали очень бдительными и сразу замечали появление студента в рабочем квартале. Мы основали новое поселение, еще дальше за городом в рабочем квартале, но и его пришлось скоро оставить. Среди рабочих шныряли шпионы и зорко следили за нами. В наших полушубках, с нашим крестьянским видом Дмитрий, Сергей и я пробирались незамеченными. Мы продолжали посещать кварталы, кишевшие жандармами и шпионами. Но положение Дмитрия и Сергея было очень опасно. Полиция усиленно разыскивала их, так как их имена приобрели широкую известность в рабочих кварталах. Если бы Клеменца или Кравчинского случайно нашли на квартире знакомых, куда полиция явилась бы с обыском, их бы немедленно забрали. Бывали периоды, когда Дмитрию каждый день приходилось разыскивать квартиру, где он сравнительно спокойно мог бы провести ночь.
- Могу я переночевать у вас? - спрашивал он, появляясь у товарища в десятом часу вечера.
- Совсем невозможно! За моей квартирой в последнее время сильно следят. Лучше ступайте к N.
- Да я только что от него. Он говорит, что его дом окружен шпионами.
- Ну ступайте к М. Он мой большой приятель и вне подозрения; но до него далеко. Возьмите извозчика. Вот деньги. - Но из принципа Дмитрий денег не брал и плелся пешком на ночлег в противоположный конец города, а не то оставался у товарища, к которому ежеминутно могли нагрянуть с обыском.