Я тем временем оставался дома. Приходилось дожидаться, покуда придет мой черед поступить в Пажеский корпус, а он пришел, когда мне было почти пятнадцать лет. Пулэн уже в 1853 году получил отставку, и вместо него пригласили учителя-немца Карла Ивановича, оказавшегося одним из тех идеалистов, которые нередко встречаются среди немцев. В особенности помню я, как он читал Шиллера: наивная его декламация приводила меня в восторг. Прожил он у нас только одну зиму.
Осенью 1853 года я поступил учиться в Первую московскую гимназию, а для домашних уроков отец пригласил студента Московского университета Н. П. Смирнова. Гимназия помещалась тогда на Пречистенке, почти рядом с нашим домом. Меня приняли в третий класс, мне было всего 11 лет, а уже приходилось проходить целый ряд предметов, большей частью выше детского понимания. Преподавались же все предметы самым бессмысленным образом. Геометрии нас учил некто Невенгловский, шутливо-грубо обращавшийся с учениками. Большинство из нас ничего не понимало в тех премудростях, которые он вычерчивал на доске, и мы заучивали на память по книжке мудреные теоремы Эвклида. Мне Невенгловский ставил "пять", но я решительно не знаю за что. Я ровно ничему не выучился в гимназии из геометрии, и, когда четыре года спустя я снова стал учиться геометрии в Пажеском корпусе, все - с самых первых определений - было для меня совершенно ново. Я знал хорошо только четыре правила арифметики.
Всего лучше обстояло дело с русским языком. Писал я совершенно правильно под диктовку, и "сочинения" на заданные темы вполне удовлетворяли учителя Магницкого, который был грозой всего класса, но мне он всегда ставил "пятерки" вплоть до экзамена, когда я жестоко срезался на каких-то деепричастиях и мне поставили "двойку".
По истории дела у меня шли из рук вон плохо. История преподавалась у нас таким образом: в класс приносилась доска, разграфленная на квадратики, каждые сто квадратиков изображали столетие, а каждый квадратик - год. Как только доску устанавливали, начиналась пытка. Во всех квадратиках были изображены значки: кружочки, палочки, кресты. Учитель брал трость и тыкал ею то в палочку, обозначавшую вступление на престол какого-нибудь царя, то в кружочек, обозначивший какую-либо войну, и грозно спрашивал: "Григорьев, что это обозначает; Николаев, а это что" и т. д.
Начиналось всеобщее нервничанье. Отвечать надо было сразу, и хотя кружок или палочка уже по самому своему положению обозначали год и то, что в этом году произошла война, но второпях каждый из нас отвечал невпопад, на столетие раньше или позже. Мы перевирали войны и "вступления на престол", и "единицы" и "двойки" так и сыпались в классный журнал. По истории у меня неизменно красовалась "двойка" вплоть до экзамена. На экзамене мне досталось царствование Александра I и война 1812 года, и мой связный и одушевленный рассказ о наполеоновских войнах, о которых я так много слышал от Пулэна, так понравился экзаменаторам, что мне единодушно поставили "пять", да еще с плюсом, уничтожая таким образом все следы моих неизменных "двоек".
Горе у меня было также и с географией. Я любил географию и учился с удовольствием. Я с моим другом Николаевым составил даже географию нашей гимназии. Написали целый курс с картами и планами. Помню, наш третий класс мы описывали так: "С юга он омывается морем - "Пречистенкой", на востоке граничит с государством второклассников, а с запада прилегает к обширному государству четвероклассников, говорящих на чужестранном языке, именуемом латынью".
Описывалась и "поверхность" нашего класса с "горою" - кафедрой, "вулканами", классной доской, перечислялись и "долины" между партами и характеризовались их "обитатели" - смирные и степенные на первой скамье и все более и более буйные по мере удаления от главного "залива", в который приплывают чужестранцы, сиречь учителя, несущие страх и смятение в нашу страну. Тут же мы рассказывали историю нашей страны и описывали, как один из чужестранцев был сброшен вместе со своим троном с горы-кафедры злокозненным обществом горных стрелков, которые ухитрились прорыть "канал" между кафедрой и стеной, то есть попросту отодвинули кафедру несколько от стены, поставили трон чужестранца на самый край "обрыва", вследствие чего иностранец, не заметивший козней своих врагов, усевшись, по обычаю, на трон, полетел на землю и стукнулся головой о стену. "Казенной" географии я тоже хорошо учился и вычерчивал очень тщательно карты. Но все-таки я был на дурном счету у "чужестранца", учившего нас географии, и за что - за излишнее усердие.
Учитель географии задавал нам чертить карты разных государств, но он заставлял нас просто копировать карты с географического атласа. Меня это не удовлетворяло, и поэтому я вместе с Н. П. Смирновым чертил карты на географической сетке и раскрашивал их. Когда я принес изящно раскрашенную карту Англии и преподнес ее учителю, он ужасно рассердился и, к великому моему огорчению, поставил мне "двойку".
Научился я в гимназии очень немногому, но зима, проведенная в школе среди других мальчиков, бывших большей частью гораздо старше меня, - все это дало толчок моему развитию. С этих пор начинается моя сознательная жизнь. Все, что я помню из моего раннего детства, рисуется мне в виде отдельных сцен, отделенных друг от друга большими пробелами.
С весны же 1854 года, то есть с одиннадцати с половиной лет, я начинаю помнить все события, год за годом. Люди вокруг меня, их лица, их манеры все стало врезаться мне в память. С этих пор я стал более или менее сознательно читать, и с этих же пор начинаются мои первые детские литературные упражнения, которые развивал во мне мой учитель Н. П. Смирнов.
Отсюда начинается переход от детства к отрочеству, и я расскажу теперь то, что я наблюдал вокруг себя в эти три года - лучшие годы моего детства, которые пронеслись между гимназией и Пажеским корпусом.
Мой учитель Н. П. Смирнов к тому времени кончил университет и получил небольшое место в гражданской палате, где проводил все утро, я же оставался один до обеда. После приготовления уроков и прогулки у меня оставалось еще много времени, чтобы читать и в особенности чтоб писать. Осенью же, когда учитель возвращался в Москву, а мы все еще продолжали жить в деревне, я опять оставался один. Уроков никаких не было, и, поболтавши в семье и поигравши с маленькой сестрой Полинькой, я мог вволю отдаваться чтению и письму.
Крепостное право доживало тогда последние годы. Все это было еще так недавно, точно вчера, а между тем немногие в России ясно сознают, чем было крепостное право. Большинство, конечно, знает, что тогдашние условия были плохи; но как сказывались эти условия физически и нравственно на живых существах, едва ли многие понимают. Просто поразительно видеть, как быстро было забыто учреждение и общественные условия, порожденные им, едва только учреждение перестало существовать. Так быстро меняются обстоятельства и люди! Постараюсь поэтому рассказать, как жили при крепостном праве. Буду передавать не то, что слышал, а то, что сам видел.
Ключница Ульяна стоит в коридоре, ведущем в кабинет отца, и крестится. Она не смеет ни войти, ни повернуть назад. Наконец она прочитывает молитву, входит в кабинет и едва слышным голосом докладывает, что запас чая почти на исходе, что сахара осталось всего лишь фунтов двадцать и что остальная провизия также скоро выйдет.
- Воры! Грабители! - кричит отец. - А ты заодно с ними!
Голос его гремит на весь дом. Мачеха послала Ульяну, чтобы на ней разразилась гроза
- Фрол, позови княгиню! - кричит отец. - Где она? - И когда мачеха входит, он встречает ее таким же образом.
- И ты заодно с хамовым отродьем! Ты заступаешься за них! - И так далее в продолжение целого получаса, а иногда и больше.
Затем отец принимается проверять счета. При этом он вспоминает о сене. Посылается Фрол перевесить, сколько осталось его; мачехе приказывается присутствовать при взвешивании, а отец вычисляет, сколько должно быть сена на сеновале. Выходит, по-видимому, что исчезло много пудов, а Ульяна не может сказать, как израсходовано несколько фунтов какой-то провизии. Голос отца становится все более и более грозным. Ульяна трепещет. Теперь зовут к допросу кучера. На нем разражается гроза. Отец бросается на него и принимается бить. Кучер твердит одно: "Ваше сиятельство, изволили ошибиться".