Вернувшись после работы в дом на Харпер-лейн, я быстро проглотила крошечный безвкусный ужин и забралась в кровать; бодрствование было подобно мучительнейшим пыткам. Утром мне тоже не удалось расслабиться под струями теплой воды в душе: я обнаружила, что слив всего за несколько секунд забился комками темных мокрых волос – моих волос.
– Ты, должно быть, была очень хорошей баптисткой на этой неделе! – ахнула Глэдис, когда в очередной раз взвешивала меня в клинике[11]. Другие баптистки тоже были заинтересованы в моем прогрессе и без спросу приподнимали рубашку, чтобы взглянуть на мои живот и бедра. Взвешивание было самым радостным моментом той недели. Я была хорошей целый месяц и сбросила тринадцать килограммов.
Наступил июль, и отец отправил мне ежегодный авиабилет из Лос-Анджелеса до Бойсе, но я сказала, что не могу прилететь к нему. У меня не было возможности перевезти с собой все нужные «баптистские» замороженные обеды, а есть обычную еду я не могла.
– Ты не навестишь меня из-за какой-то диеты? – недоумевал папа.
– Прости, папочка, я не могу, правда. Ты будешь гордиться мной, когда все закончится, обещаю.
Я была его единственным ребенком. Он снова женился, но его новая жена не могла иметь детей, так что я была его единственной надеждой на внуков. А если я буду толстой, никто не захочет жениться на мне. Я хотела сказать ему, объяснить, что это не просто диета, что все мое будущее (и его тоже!) зависит от нее, но не смогла подобрать слов.
С приходом лета, избавленная ото всех обязательств, кроме работы в ресторане, я проводила большую часть времени в одиночестве спальни. Когда я выходила из дома, мне не хватало сил даже смотреть по сторонам – и было плевать, фотографируют меня или нет. Николетта пригласила меня в кинотеатр в торговом центре, но я не выдержала бы даже запаха попкорна и чипсов. Каждый вечер в ресторане меня окружала нормальная, вкуснейшая еда; эти два часа были для меня сущей пыткой.
На одной из наших еженедельных встреч Глэдис выразила недовольство по поводу моей работы:
– Ты должна уберечь себя от соблазнов, мисс Кеттл.
– Но если я не буду работать в ресторане, то не смогу платить за «Программу баптистов».
– Ну-ну, тебе не нужно так держаться за эту работу, – сладко промурчала Глэдис. Она взяла со стола газету и принялась просматривать объявления, чтобы помочь мне найти работу, которая не связана с едой. – Вот! Требуется выгульщик собак.
– У меня едва хватает сил, чтобы ходить.
– Может, тогда устроиться няней?
Я представила, как теряю сознание от голода на чужой кухне, а испуганный ребенок пытается набрать 911.
– Нет, мне лучше всего в ресторане. Я справлюсь.
Только я не смогла. Как-то раз на кухне я следила за приготовлением макаронника для детского праздника. В массивном поддоне, должно быть, были тысячи рожков, покрытых блестящим плавленым сыром. Пьянящий запах заполнил нос и рот, проник даже в самые потаенные уголки моего мозга, его оранжевые щупальца обвили каждую мысль. «Ни один десерт не сравнится со сладким вкусом того, что ты – худышка!» – повторяла я себе. Сколько калорий было в поддоне? Сто тысяч? Миллион? Сама мысль об этом стала мне противна.
Но когда пустые тарелки из-под макаронника вернули на кухню – какие-то были чуть ли не вылизаны, на некоторых одиноко лежали макаронина или две, несколько выглядели так, будто к ним вообще не притронулись, – и сложили в мойке, чтобы Луи вымыл их, я не удержалась. Луи вышел покурить, а я подошла к мойке, воровато оглядываясь по сторонам – не смотрит ли кто, – взяла с ближайшей тарелки пару рожков и положила на язык. Это была моя первая настоящая еда за полтора месяца. Вкус, ощущения были иными, разница была огромной, как между кашемиром и колючей синтетикой.
После первых секунд блаженства вся серьезность деяния тяжелым грузом опустилась на плечи. Меня залихорадило. Я бросилась в туалет, склонилась над унитазом и выплюнула еду, глотая слезы и утирая сопли рукавом. Дура, дура, дура. Глэдис дала мне брошюры на каждый случай жизни: «Переедание от стресса после утраты близкого», «Опасности карнавалов, фестивалей и ярмарок» и т.д. У меня были груды подобных брошюр, но ни одна из них не смогла заглушить для моего разума гипнотическую песнь сирен – макарон и плавленого сыра. Но, решила я, не все так уж плохо. Я ведь даже не проглотила.
В какие-то дни мне хотелось позвонить на работу и сказать, что заболела. Я и вправду была больна или, по крайней мере, ощущала себя больной каждую минуту каждого дня, но я не могла в этом признаться. Для мамы это стало бы поводом воскликнуть: «Я же говорила!» – и запретить мне следовать «Программе баптисток». Я втайне боялась, что когда начнется школа, я стану хуже учиться из-за плохого самочувствия, но решила не загадывать так далеко.
На работе я продолжала украдкой подбирать объедки с тарелок: я держала их во рту, наслаждалась секундным вкусом, а затем выплевывала еду в унитаз или сплевывала в салфетку. Иногда я срывалась, хватала пару палочек картофеля фри с грязной тарелки, когда Луи не было на кухне, прожевывала и глотала. Совсем немножко, но они унимали головную боль.
В вечер торжества по поводу чьего-то выхода на пенсию я работала сверхурочно, помогая шефу Эльзе подготовить все к празднику. Кондитер заранее выпекла кокосовые макаруны, и Эльза попросила красиво разложить их на блюде. На кухне я была одна: строила пирамиды из печенек; руки дрожали и потели в сморщенных перчатках из тонкой резины. Шесть недель систематического голодания сломили меня. Один макарун занимал свое почетное место на блюде, другой исчезал в моем кармане. Когда я закончила, Делия отнесла блюдо в зал, не заметив ни приземистости пирамидок, ни выпуклостей в моих карманах.
Я зашла было в дамскую комнату, но официантки там болтали и наводили марафет перед зеркалом, поэтому я вышла на задний двор ресторана и уселась на бетонных ступенях, скрытая от посторонних глаз огромными мусорными баками. Когда мои пальцы коснулись шершавой поверхности печенья в кармане, я еще могла остановиться, взять себя в руки, использовать силу воли, могла начать прыгать, как Джек-попрыгунчик, или написать обо всем в блокноте; но я этого не сделала. Одна печенька, затем другая, третья – они все оказались во рту, – столько, сколько могло поместиться. Я запихивала их, не жуя; ощущение шероховатой кокосовой стружки и глазировки с легкой кислинкой на языке было подобно болевому шоку. Наскоро прожевав, я заглотила печенье. И засунула в рот три печенья, пару раз щелкнула челюстями, проглотила и, даже не переведя дыхания, заглотила еще два. Мои щеки пылали, глаза застилали слезы. Я знала, что поступаю плохо. Словно маньячка, я запихивала в рот печенье, не успевая прожевать и проглотить предыдущее. Кусочек кокоса застрял у меня в горле. Я насилу проглотила его, поцарапав слизистую, но даже это меня не остановило. Я продолжала доставать это кремовое кокосовое наслаждение из карманов и запихивать в рот, утирая руками слезы, сопли и ручейки слюны, смешанные с кокосовой стружкой, пока жевала. Я все еще была в резиновых перчатках. Я чувствовала себя преступницей.
Когда я проглотила последний кусочек и утерла с лица слезы и подтеки туши, я заметила в переулке поблизости Луи и Эдуардо. Я понятия не имела, как долго они пробыли там. Они смотрели на меня, не обращая внимания на тлеющие сигареты. Они все видели.
После стольких недель без еды мой сморщенный, как изюминка, желудок изо всех сил пытался справиться с таким взрывом калорий. Когда вернулась домой, я ощутила острую боль в животе. Я испугалась, что заболею, но как только боль прошла, я почувствовала себя лучше, чем когда-либо. Головная боль исчезла. Я так привыкла к ней, что ее отсутствие поначалу обескуражило меня, будто я наконец стала свободной, будто невидимый ремень, что неделями сдавливал голову, внезапно ослабили. Впервые за то время, как я стала «баптисткой», я крепко проспала всю ночь.