К чему я вспомнил всё это – не знаю, просто в то время мне очень не хватало денег. А скотч в кармане и стрельба в городе только случайно всплыли в памяти, наверное, только потому, что остался одинаково неприятный осадок в душе и от того, и от другого.
Когда в серванте начинали позванивать рюмки, я включал телевизор. Громкость регулировалась плохо, можно было или включить на полную мощность, или совсем вырубить звук. Я вырубал звук, чтобы никого не будить, и смотрел ночные передачи.
Потихоньку страх уходил, а часов с двух и трамваи переставали ездить. Когда на экране беззвучно танцуют красивые девушки, то страх уходит, – появляется злость. Девушка из музыкального клипа, гораздо более привлекательная, чем моя жена, смотрит на меня и шевелит губами. Она смотрит мне в глаза, она видит меня. На неё не надо работать, она уже одета так, как мне нравится, она красиво двигается. Она, я знаю, говорит те слова, которые я хочу слышать. Девушка для бедных.
С утра я сажал дочку на плечи, сам садился на велосипед и мы ехали в садик. Девочка крепко держалась за мою голову. Потом Алёна увидела нашу стремительную езду среди несущихся автомобилей, и мы стали ходить пешком.
После садика я шёл в университет, расположенный в самом центре города. Все потоки машин, все ларьки, магазины, жилые дома, конторы, улицы стекались сюда. Вращались, закрученные Садовым кольцом, вокруг меня, сидящего в аудитории с толстыми кирпичными стенами. Даже маленькую форточку приходилось закрывать, чтобы слышать преподавателя.
Почему-то так получалось, что я всё равно не слышал. Попадались на глаза какие-нибудь пятнышки солнца на стене, потёки краски и прочая чепуха, не имеющая никакого отношения к учебному процессу. Эти мелкие детали как будто обладали магической силой утягивать моё сознание бог знает куда. Чаще всего в места прошлых путешествий.
В печальные Волчьи тундры Кольского полуострова. На озеро Джулуколь в горах Алтая. На камчатскую речку Ралвининваям, где я когда-то поднял несметное количество диких гусей. В залив Корфа на Тихоокеанском побережье, где из нашего лагеря была видна длинная семидесятикилометровая горная коса, уходящая в море. Молодой парень, чьи сети стояли в устье реки, сказал, что каждую осень он уходит в эту безлюдную местность на месяц-другой охотиться. В шутку, наверное, позвал и меня с собой.
Каждый вечер солнце, перед тем как сесть, окрашивало эти дальние горы в самые немыслимые цвета, превращая их в мечту. Морж высовывал свою голову из розовой воды и смотрел на нас и на лагерь, пока появлявшийся вдалеке кривой плавник касатки не заставлял его скрываться. Я тогда любовался горами и думал, что следующей осенью пойду туда вместе с пригласившим меня парнем. Я не знал, насколько сильно город захватывает человека, как прочно вяжутся швартовы, крепящие тебя к причальным кнехтам пяти высоток.
Я смотрел на потёки солнца в аудитории и всё бежал и бежал, задыхаясь, по бескрайней долине Ралвининваям в том месте, где она втекает в большую реку Куйвиваям, и в воздух поднимались новые и новые птицы. Гусиные крылья и крики сплетались в сплошную сверкающую завесу и скрывали из виду море.
Иногда я пробуждался и встречался взглядом с китаянкой Пэй А, которая вела курс разговорного языка и каллиграфии. Её чёрные, мутноватые глаза часто бывали такими же неподвижными и пустыми, как, наверное, и мои.
Она была в институте носителем языка, по-русски не понимала ни слова. У нас было две преподавательницы – одна обычная, русская, а другая носитель языка, Пэй А. Я иногда думал, что тоже являюсь носителем языка, но мне за это трудно содрать с кого-нибудь деньги. Пэй А очень немного, но получала, потому что имела диплом Пекинского университета. Они с мужем приехали в Москву и устроились работать в наш институт года два назад. Работа непыльная – разговаривай со студентами на языке, носителем которого являешься. На кафедре все тебя понимают, все китаисты, вроде как, не чувствуешь дефицита общения.
Она казалась замкнутой и необщительной, наверное, такой и была. Отношения у нас с ней не сложились, чаще всего она выводила в моих тетрадях две или три параллельные горизонтальные черты – китайские двойку и тройку. Получив тетрадь, я снова отправлялся в свои воспоминания.
Потом она исчезла, и прошёл слух, что она отравилась бракованными консервами. Только через много лет, встретившись с нашей русской преподавательницей, я узнал, что было всё по-другому. В один вечер Пэй А приняла смертельную дозу снотворного и стала ждать мужа. К его возвращению она успела испугаться и передумать. Они не стали вызывать врача, побоялись. Лечились сами. Три зимних дня она проболела, а потом умерла.
Зачем было ехать в чужую страну и тут травиться? Может, у них с мужем что не сложилось? Всё равно не понять – я ничего о ней не знал. Меня вообще мало тронула эта история, разве что на секунду я представил – почему-то очень ярко представил, – как страшно умирать в зимней Москве, если этот город тебе абсолютно чужой.
После смерти отца я стал искать работу.
Иногда мне везло. Итальянцы с Сицилии платили много и ежедневно, пока ремонтировали старинный особняк для магазина «Rifle». Они кормили жареными курами и всё время пели песни.
Коротконогий, широкоплечий Сильвестро, любил стоять в перепачканном рабочем комбинезоне на углу Кузнецкого Моста и смотреть на проходящих людей. Он иногда бросал на мостовую пустую пачку «Ротманса», к которой кидались пацаны, и, сунув руки в карманы, чуть ссутулившись, напевал Yo Italiano vero! Он выглядел круто.
К сожалению, итальянцы скоро закончили облицовывать французским мрамором фасад здания и уехали. Тогда я устроился на стройку в монастырь на полставки. Платили гораздо меньше, но прелесть этой работы заключалась в том, что приходить можно было не каждый вечер. Там я проработал совсем недолго. Но в этом уже виноват был я сам.
Дело в том, что мне нравилась физическая работа, – таскать итальянцам мешки с цементом было для меня удовольствием. После долгого сидения в институте размяться было в радость. В один из первых дней прораб отвёл меня к куче мусора в помещении нового корпуса: «Перебросаешь в окошко и уйдёшь. Работай, парень». Вместо положенных четырёх часов я управился за два и был доволен.
Через несколько дней ко мне подошёл пожилой рабочий и спросил, не я ли выкидывал мусор.
– Будешь, молодой человек, теперь с нами работать, со старшими товарищами, раскудрит твою мать.
Человек пять сидели у машины с кирпичом. Они глядели на меня грустными глазами. После моего трудового «подвига» прораб напихал им полные карманы известно чего и сказал, что они разгильдяи и должны равняться на меня. Они были добрые, немолодые люди и учили меня без особой злобы. Мы курили минут двадцать, потом вставали и десять минут передавали кирпичи по цепочке, встав почти вплотную друг к другу. Я уставал от такого труда гораздо сильнее. И я уволился. Пошёл в торговлю.
Торговать жвачками у меня не получилось. Обещанные двадцать тысяч в день я не увидел ни разу, а учебных дней пропустил довольно много. Трудно сказать, с чем связана была моя неудача – то ли с тем, что я доверял своему работодателю, то ли с тем, что в Москве слишком много детей и немых. Парень, который поставил меня на точку в фойе станции метро «Кузнецкий Мост», каждое утро подвозил новый товар и вручал мне коробки, повторяя одну и ту же фразу: «Здесь ровно столько-то, можно не пересчитывать». Я расписывался в журнале, расставлял коробки на большом столе и начинал торговать. А вечером, дома, высыпав всё на пол, мы с Алёной пересчитывали оставшееся и подводили итог, и моя дочка тоже сидела среди этого богатства. Она просто купалась в жвачках.
Дети и немые каждый день крали у меня. Пока я отнимал у одних, крали другие. Немые собирали вкладыши и наклейки с футболистами, дети собирали всё подряд. В конце второй недели, в час пик, когда толпа валом валила, какой-то обкуренный идиот украл со стола дешёвенький «Love is…» и, не разворачивая, засунул себе в рот. Я обогнул стол, взял его левой рукой за отвороты куртки и полез пальцем за щёку. Я очень устал и хотел только вернуть жвачку.