- А потом?
Полина Ивановна перевела дыхание и говорила теперь все медленнее и тише, словно не хотела, чтобы ктолибо лишний подслушал нас.
- Потом... Да, считай, через час, как все они пошли, загудело в небе. Опять начался налет. Я заметила в окно: бежит по двору мой Петро в огороды.
- Какой Петро? - не терпелось мне.
- А... - Полина Ивановна положила тяжелые руки на колени. - Петро командовал "помощниками смерти".
После войны пришел в Нагольное, поженились мы. Да все пошло вразлад. Обещал горы золотые, а чему научил:
Водку пить научил... Выгнала... Но я только по праздникам или случай какой... Так гляжу: бежит Петро. У него было так: загудят самолеты, а ему, простите, сразу до ветру хочется. Кричал на него ваш отец, уж кричал.
Ну а если человек в страхе, что ему этот крик? Он как в беспамятстве действует. Побежал Петро. И тут гахнуло. Прямо в дом. Сразу восемь человек. И девятая хозяйка. Ее схоронили за садком, на выгоне. А врачей в центре поселка, на площади.
- Но там, на обелиске, почему-то нет фамилии?
- Там он, ваш папенька, там. Я утром все покажу.
Их всех восьмерых свезли туда, положили на солому, прибрали и под дубком, что рядом с теперешним обелиском, похоронили. Еще помню: фанерку прикрепили и написали восемь фамилий. А ваша не умещалась, так ей вроде вниз загнули немного.
- В какое время года это было? Зимой?
- Никак не зимой. Дубок, помню, стоял в осенней позолоте.
Значит, баба Настя ничего не спутала. Значит, это был не сорок второй, а сорок первый год. Просто похоронка блуждала до середины зимы на военных дорогах. Значит, еще месяца три для нас с мамой ты был жив.
Какая горькая водка. Не потому ли ее придумали пить на поминках, чтобы люди морщились в горечи и не могли слова вымолвить? Не говорят в таких случаях.
Молчание поселяется в душах. Для воспоминаний.
Для раздумий.
Полина Ивановна положила свою большую руку на плечи Вере Андреевне. Женщины прижались друг к дружке, как, может, когда-то в юности. Полина Ивановна, не раскрывая губ, затянула знакомую мелодию.
К ней присоединился тонкий голосок Веры Аплреевпы.
Мне кажется порою, что солдаты,
С кровавых не пришедшие полей,
Не в землю нашу полегли когда-то,
А превратились в белых журавлей.
А-а-а-а-а... а-а-а-а...
А-а-а-а-а... а-а-а-а...
Какая горькая водка. Как эта песня, обжигающая душу, как это женское, полное тоски и боли "а-а-а-а-а...
а-а-а-а-а... а-а-а-а-а... а-а-а-а-а"...
...превратились в белых журавлей.
Это о тебе, о твоих боевых друзьях-товарищах в белых халатах. Вот почему - "в белых журавлей".
- Ну ладно, хорошие мои, - сказала Полина Ивановна и попрощалась с нами.
Она придет утром, рано-рано, и мы все сходим к твоему дубку.
Вера Андреевна открыла двустворчатые двери, улеглась в кухоньке на лежанке. Мне постелила в горнице.
Нет, нет, не потому, что я гость. Просто на лежанке ео друг радикулит ведет себя приличнее.
- Спокойной ночи.
Легко сказать-спокойной ночи. В неярком освещении пастолыюп лампы загадочно смотрели на меня двое внуков Веры Лндроодпы. А их мать? Вдруг мне показались знакомыми черты этой неизвестной женщины. "Мипул тридцатый год..." Ах ты, голова садовая! Я, кажется, начинаю что-то понимать. В ней, в дочери Веры Андреевны, видится мне что-то тайное. Тридцать лет. Все совпадает по времени. Неужели меня занесло в это Нагольное затем, чтобы увидеть ее с двумя детьми, ее, которая, может быть, мне сестра? Сперва захотелось узнать, как она, что, где живет, кем стала? И тут же пропало вспыхнувшее любопытство. Мне захотелось, чгобы никакой сестры у меня не было. Жил же я без нее.
И не надо, не надо мпо никакой сестры. Я никак ко надеялся на встречу с Верой, думал, куда-то уехала, умерла, наконец, мало ли что. АН нет же, объявилась на месте. И на тебе, сюрприз. Вот почему отмалчивается, вот зачем весь день водила по поселку, чтобы я слушал легенды. Мы часто с полным сознанием решаемся на встречи, которью могут принести боль. И все же решаемся.
Да что же это за страсть такая непонятая - искать для себя неприятности?! Рассудок предупреждает, как запретный огонь на дороге, а сердце увлекает, ведет, тянет тебя в неизвестность, будто она-то как раз и питает его, неясная, смутная, магнетическая.
Но что ей дает молчание? Ну приехал бы я тогда, мальчишкой, - другое дело: ничего бы не понял. Приехал бы подростком - понял бы, да не так. Но теперь!..
Последняя женщина перед последним бпем... Последняя ласка, последний глоток счастья... Мне что до этого теперь?! Пусть я лишнее сболтнул, но зачем же так? А может, она, эта в общем приятная, даже очень приятная женщина, решила отмолчаться, чтобы не попасть в запоздалый список походно-полевых жен и таким образом одновременно поставить памятник тому, кого любила наскоро?!. Она считает памятник лучше живого человека: изваяния всегда непорочны. Потому что, по ее мпеппю, если разрушить памятник, ничего пе останется. А я?
Я ведь остаюсь.
На цыпочках отступаю от постели, сегодня приготовленной для меня. С языка так и срывается: тридцать лет назад ты был здесь и спал на этой кровати. Но постой, чушь какая-то: Вера Андреевна переселилась сюда недавно. Ну да. недавно. Она мне говорила. Но ее вещи наверняка перекочевали сюда. И эта кровать тоже... Нет, нет, кровать слишком новая. Абсолютно новая. А вот этот допотопный комод? Его ты видел, это точно. И смотрел на будильник, который отсчитывал твои последние часы... И снова нелепость: будильник "Витязь", таких тогда не было. Что же здесь тогда твое? А это? Беру в руки "Спидолу". Уж ее-то никак не могло быть тут. Легкий щелчок, и вспыхнул зеленый глазок. "Мадрид, - в горницу ворвался ровный мужской голос. - Ширится забастовка испанских горняков, в пей принимают участие более десяти тысяч рабочих крупнейшего в Испании угольного концерна "Уноса". Приглушил звук, не помешать бы хозяйке... "В Коломбо подписало соглашение о поставке Республике Шри Ланка большой партии советских тракторов", - сообщил женский голос. И снова мужской: "Богота. Население Чили живет сейчас в обстановке террора. С военных вертолетов тела убитых сбрасываются в Тихий океан". "Спидола" путает волыу с волной, звук сменяется треском, словно где-то за далью разжигают огромный костер. Это клокочет и стонет мир.
Его телеграммы сейчас слетаются на мои ладони, по венам бегут к самому сердцу. Вдвигаю антенну. И только теперь на "Спидоле" замечаю латунную пластину монограммы: "Дорогой Вере Андреевне Полшцук, участнице освобождения Донбасса..."
Моя голова упала в подушку, как в огромный сугроб.
Поскрипывает ветхая ставенка.
Я сплю и не сплю. Время потекло медленно-медленно. Время гудит, гудит, гудит. А разве время гудит? Это у меня тяжелым свинцом налилась голова. И гудит. Нет, это гудит небо. Так в точности, как тогда, в сорок первом, когда раненых должны были доставлять с фронта.
И все-таки это гул самолета. Точно. Рокочут турбины, содрогаются пласты воздуха. И небо гудит. А в салоне самолета светло, уютно по-домашнему. Девушка в синем костюме, с заброшенными за плечи волосами встала лицом к пассажирам: "Наш рейс подходит к концу.
Сейчас до полной остановки двигателей и до подачи трапа к самолету прошу всех оставаться на своих местах.
Экипаж прощается с вами, желает вам всего хорошего..."
Я сплю и не сплю. Совой смотрит в мою сторону фосфоресцирующий хщферблат "Витязя". За полночь. В это время у нас, в госпитале, наступает час рапортов оперативному дежурному. Перед тем как набрать номер его телефона, Павел Федотович долго барабанит по вискам своими толстыми пальцами. К нему в кабинет входит Ниночка: "Разрешите вам постелить?" И разбрасывает одеяло и простыни на диване. "Спасибо, детка". Ниночка поворачивается к шефу как-то по-военному и, прикрывая пальцем пушок над верхней губой, говорит: "Спасибо вам, Павел Федотович" - и, встречая изумленный его взгляд, мол, а мне за что, поясняет: "По графику сегодня должен дежурить майор Шатохин. А дежурите вы вместо него. Как там ему сейчас? Переживает, может, плачет. Вот за это вам и спасибо". И пытается выйти. Ноне тут-то было. "Подожди, егоза, - останавливает ее шеф. - Ты мне тут на ночь глядя подхалимажем не занимайся". Ниночка нежно протестует: "Л я не занимаюсь.