Анджум с неудовольствием смотрела на Загнанного Кролика (у которого, кажется, вообще не было грудной клетки), стоявшего под колпаком из пуленепробиваемого стекла под нависавшей громадой старинного форта и изливавшего на толпу бесконечные цифры показателей импорта и экспорта. Толпа нетерпеливо внимала, не понимая ни единого слова. Говорил премьер, как заводная кукла. Двигалась только его нижняя челюсть, остальные части лица и тела оставались абсолютно недвижимыми. Кустистые седые брови казались приклеенными к очкам. Во все время речи выражение его лица ни разу не изменилось. В конце речи он нерешительным движением приподнял правую руку и без всякого выражения произнес: «Джай Хинд!» («Победа Индии!»). Стоявший рядом солдат ростом не ниже семи футов и с топорщившимися усами в размах крыльев среднего альбатроса выхватил из ножен саблю и отсалютовал, чем, как показалось Анджум, поверг премьера в неописуемый ужас. Когда он уходил, двигались только его ноги, как двигалась во время речи только челюсть. Анджум, скривившись от злости, выключила телевизор.
– Пойдем на крышу, – торопливо предложил Саддам, чувствуя, что у Анджум может в очередной раз перемениться настроение и тогда к ней нельзя будет приблизиться и на километр.
Он пошел впереди, прихватив с собой старый коврик и несколько жестких подушек в цветастых наволочках, пропахших прогорклым бриолином. Тянуло прохладным ветерком, а в небе уже плавали запущенные по случаю Дня независимости воздушные змеи. Несколько змеев поднялись и над кладбищем, и это создавало какую-никакую праздничную атмосферу. Анджум взяла с собой ковшик с горячим чаем и транзисторный приемник. Они с Саддамом (он, как обычно, был в темных очках) улеглись на коврик и принялись смотреть в грязное небо, усеянное яркими точками бумажных змеев. Рядом с ними, словно отдыхая от праведных трудов, развалился Биру (иногда его называли и Руби), пес, которого Саддам обнаружил на улице. В тот момент у собаки были совершенно ошалевшие глаза, а из всего тела торчали какие-то пластиковые трубки. Видимо, пес пережил какое-то издевательство в виварии какой-то фармацевтической фирмы и сумел сбежать. Это был бигль, но был он настолько истрепан и изможден, что казался рисунком, который кто-то изо всех сил старался стереть. Яркий черно-бело-коричневый окрас бигля был подернут тусклой серой дымкой, что, возможно, и не имело никакого отношения к лекарствам, которые на нем испытывали. Когда Биру поселился на постоялом дворе «Джаннат», у него были частые эпилептические припадки, он непрерывно фыркал и ужасно чихал. Всякий раз, когда пес оправлялся от очередного припадка, в его собачьей натуре проглядывал характер – иногда дружелюбный, иногда злобный, иногда апатичный, а иногда и просто ленивый. Казалось, он перенял все черты своей новообретенной хозяйки. Со временем припадки стали реже, и Биру превратился в типичного ленивого пса. Правда, чихать он не перестал.
Анджум налила в блюдце чай, подула, чтобы остудить, и поставила перед псом. Он шумно вылакал теплую жидкость. Он вообще ел и пил все, что ела и пила Анджум, – бирьяни, корму, самосу, халву, фалуду, фирни, замзам, манго летом и апельсины зимой. Это было вредно для его тела, но целительно для души.
Ветер усилился, и змеи стали парить в вышине быстрее, а потом начался непременный для Дня независимости мелкий дождь. Анджум взревела, словно желая прогнать незваного гостя: «Ай Хай! Проклятый сучий дождь!», Саддам рассмеялся, но ни один из них не сдвинулся с места. Им хотелось посмотреть, начнется ли сильный дождь. Он не начался. С неба немного покапало, и моросящий дождик прекратился так же быстро, как и начался. Анджум принялась рассеянно гладить Биру, стирая капельки с его шерсти. Дождь почему-то напомнил ей о Зайнаб, и Анджум улыбнулась. Она – что было очень для нее нехарактерно – принялась рассказывать Саддаму историю о мосте (в весьма сокращенном и отредактированном виде), о том, как любил ее маленький Бандикут. Солнечно улыбаясь, она описывала проделки Зайнаб, говорила о ее любви к животным, о том, как быстро она освоила английский в школе. Когда воспоминания стали совсем радостными, голос(а) Анджум вдруг задрожал(и), а в глазах заблестели слезы.
– Я была рождена, чтобы стать матерью, – рыдая, произнесла она. – Вот увидишь, настанет день, и великий Аллах подарит мне младенца. Я твердо это знаю.
– Как это возможно? – рассудительно спросил Саддам, даже не подозревая, что ступает на зыбкую почву. – Хакикат бхи кой чиз хоти хай. («Есть же такая вещь, как реальность».)
– Но почему нет? Черт возьми, почему нет? – Анджум села и посмотрела Саддаму в глаза.
– Я просто говорю… Я хотел сказать, что на самом деле…
– Если ты можешь быть Саддамом Хусейном, то я смогу быть матерью, – в голосе Анджум не было злобы, она произнесла это с кокетливой улыбкой, демонстрируя свой ослепительный белый клык и темные, красноватые резцы. Но в этой кокетливости прозвучала сталь.
Саддам лениво приподнялся. Он нисколько не встревожился, но его заинтересовало, как много она о нем знает.
– Когда ты падаешь, перейдя грань, как все мы, считая и нашего Биру, – снова заговорила Анджум, – ты уже не можешь остановить падение. Падая, ты будешь хвататься за других падающих людей. Чем раньше ты это поймешь, тем лучше. Место, где мы живем, место, ставшее нашим домом, – это место падших людей. Здесь нет хакикат. Арре, даже мы сами не вполне реальны. На самом деле нас нет.
Саддам промолчал. Он любил Анджум больше, чем кого бы то ни было на этом свете. Он любил ее речь, любил слова, какие она выбирала, ему нравились ее подвижный рот, ее накрашенные губы, шевелящиеся над дурными зубами. Он любил ее забавный сверкающий клык, любил слушать, как она декламирует стихи на урду, большую часть – если не все – которых он просто не понимал. Саддам не знал стихов и почти не понимал урду. Но зато он знал множество других вещей. Он знал, как ободрать корову или буйволицу, не повредив шкуру. Он знал, как надо ее засолить и задубить раствором лайма и танина, чтобы получилась мягкая и прочная кожа. Он знал, как определить на вкус качество дубящей жидкости. Он знал, как сушить кожу, как очищать ее от шерсти и жира, как ее отбеливать, как мять и полировать ее до ослепительного блеска. Знал он и что тело человека содержит от четырех до пяти литров крови. Он видел, как эта кровь лилась из людей и растекалась по земле за полицейским постом в Дулине, на шоссе Дели – Гургаон. Странно, но лучше всего он запомнил вереницу дорогих машин и мечущихся в свете фар насекомых. Еще он помнил, что никто не остановился, чтобы помочь.
Он понимал, что не было ни плана, ни простого совпадения в том, что он попал в это место Падших Людей. Это была волна судьбы.
– Кого ты хочешь обмануть? – спросила его Анджум.
– Только Бога, – улыбнувшись, ответил Саддам. – Не тебя.
– Произнеси калиму… – величественно, словно император Аурангзеб, приказала ему Анджум.
– Ла илаха… – заговорил Саддам, но потом умолк, как хазрат Сармад. – Дальше не знаю. Еще не выучил.
– Ты чамар, как и все эти парни из морга. Ты не солгал этой суке харамзади Санджите-мадам. Ты назвал ей свое настоящее имя. Ты лжешь мне, но я не могу понять зачем, потому что мне наплевать, кто ты – мусульманин, индус, мужчина, женщина. Мне все равно, из какой ты касты. Да будь ты хоть очком верблюда! Но почему ты называешь себя Саддамом Хусейном? Знаешь, он был изрядной сволочью.
Анджум прибегла к слову «чамар», а не к более политкорректному «далит», которое стали употреблять в последние годы для обозначения тех, кого правоверные индусы считали неприкасаемыми. Правда, следуя своим правилам, она и себя называла исключительно хиджрой. Она не видела проблемы в употреблении слов «хиджра» или «чамар».
Некоторое время они лежали рядом и молчали, а потом Саддам решил поведать Анджум историю, которую он до этого не рассказывал никому, – историю об оранжевых попугаях и дохлой корове. Это тоже была история о везении, не о везении мясников, но о чем-то очень похожем.