Пробудился сонный океан и двинулся за ветром, всей своей многоверстовой ширью навстречу отряду.
Впереди обоза - хорунжий Орешкин, закутанный в доху, сидит в кошеве. Позади обоза за подводой шагает солдат Еремин и прячется в поднятый воротник английской шинели.
Орешкин - счастлив.
Непередаваемое удовольствие вырваться из очертевшего города, из всех этих ненужных и досадных рамок дозволенного. Еще более обидных в такое время. Ведь все против них, молодых героев, препоясавшихся мечом за священные начала... И даже в правилах самой дисциплины, не говоря уже о всяких правопорядках, верно чуялся дьявольски-хитрый насмешливый саботаж, на каждом шагу, в каждую минуту корректно, на законном основании, вежливо ставивший препятствия.
Теперь исчезли мешающие путы, и - полная свобода.
Еще с германской войны отрава беспокойной походной жизни мешала лишний день прожить на месте.
Теперь - опять движение, опять поход и случай поразвлечься.
Орешкин - весел.
Солдат Еремин - несчастлив.
Судьба сумела сделать все, чтобы унизить и измучить человека. Еще вначале, во имя нужного кому-то беспорядка, его, как и других парней, призвали в город. Еремин получил японское ружье, английский френч, русские погоны и международную военную муштру и зуботычины. А все-таки солдата из него не получалось. Как, впрочем, и из других. И будто бы все части машины были налицо, а самую машину собрать и не умели. И от этого одного уже рождалось отравляющее сознание зряшности, ненужности и бессмысленности его солдатского прозябания. Теперь погнали его на родное село, Логовское. Громить банды красных. И он, Еремин, сам жертва беспорядка, идет теперь вносить такой же беспорядок в жизнь тех, кто для него и мил и близок. Словечки: "банды", "красные", - все это так, одни лишь звуки. А слово "громить" - до ужаса понятно. Кого громить? Свое село? Своих родных?..
Сейчас он весь продрог от жгучего и колющего холода. Мучительно болят негнущиеся пальцы, и он вприпрыжку бежит за розвальнями, на которых едут ящики патронов.
Бежит навстречу гнусному и отвратительно постыдному.
В подъеме на гору зауросила лошадь. Потом легла и не хотела встать. Еремин сгоряча толкнул ее прикладом. Приклад ударил по оглобле и сломался. Сейчас же доложили командиру. Пришел Орешкин, бросил:
- Выпороть на остановке.
* * *
Архипову не спалось.
Еще вечером, как запер лавку, было не по себе. Он что-то сделал, повернул какой-то роковой рычаг, и вот теперь завертелись невидимые, скрытые колесики и передачи, и оттягивается, оттягивается сильная, опасная пружина. Оттянется и ударит его, Архипова.
Это совершенно неизбежно.
Но томление какое - ждать в неизвестности...
Хозяйка оставила для него чайник. Он вошел, машинально тронул его рукой: горячий. А пить не стал.
Часы за стеной рубили ритмичным стуком - чик-чик, чик-чик...
Закурил, затянулся махоркой, дунул на лампу и, не раздеваясь, как больной, лег на кровать. Было темно, и ярким, серебряно-синим квадратом смотрело окошко на лунный двор, на калитку.
Опять горели мысли, жгли голову, отгоняли сон.
"Пропал я, - думал он, - и никто не заступится. Никто..."
С такой холодной очевидностью это сделалось ясным, - таким безгранично одиноким и заброшенным он себя ощутил, что стало страшно, как человеку, заблудившемуся в тайге.
С ним-то кто? Кто? Здесь - никого.
Там - в сопках - партизаны. Их травят, как и его. Еще дальше, где-то в фантастическом царстве - устроенные люди. Советская Россия. Как далеко до этого царства!.. Полететь бы... Ведь таких, как он, не один. В десятках городов тысячи людей мечтают и томятся по лучшем мире... Почему нельзя улететь? А здесь, в этом городе, в тюрьме, разве не сидят сейчас люди, не думают, что их завтра, может быть, сегодня поведут на горку?
- Много, - жмурил он глаза, - много нас... Почему же? Нет, - внезапно вскочил, - завтра уйду. По тракту, по снегу - замерзнуть лучше...
Вспомнил приятеля, Ваську Канавина, слесаря, расстрелянного недавно, и повторил:
- Замерзнуть лучше. Возьму в лавке рукавицы, шубу... у хозяйки хлеба. Жалко - катанки худые...
Опять лег, опять свернул папиросу, и рдяный уголь язвил темноту.
Поднялся, одел полушубок, шапку и вышел в сени. Открыл дверь заскрипела. Вольный свет кругом - беги, куда хочешь. Почему стоишь?
И сейчас же у ворот хрустнули шаги.
Синяя тень пала на снег через подворотню.
Архипов скакнул за порог и сунулся за угол.
Калитка визгнула, брякнула кольцом, отворилась. Осиянная блеском луны вынырнула рослая теневая фигура и остановилась в раскрытой калитке.
И уже эта секундная остановка сказала Архипову все, и он, задрожав, прижался к стенке.
А тот, человек или призрак, пошел медленно, осторожно.
Слышно - подходит.
Близко, за углом.
Как часы в комнатушке, стучит под полушубком сердце, только чаще, чаще...
У двери, должно быть, остановился. Слабо пискнула дверь.
Опять молчание.
Косо, безумно, вниз поглядел Архипов. Под ногами куча наколотых дров, тускло светит топор - отдыхает.
Сами потянулись руки, бережно за топорище взяли - выпрямляется Архипов. Топор проснулся - ртуть раскаленную в кровь человеку налил, щеки коснулся, друг холодный...
Идет.
Подходи, подходи!
Спиной к бревнам - дома, стены помогают!
Тень из-за угла лизнула снег и удлиняется. Вот он, черный человек рядом. Повернул затылком, на забор уставился...
Должно быть, раньше высоко Архипов топор поднял, потому что теперь человеку в голову без размаху его всей силой грохнул...
Топорище едва удержал...
Крякнул черный и грузно носом в снег плюхнулся...
Растянулся длинно.
С полдвора отбежал Архипов - оглянулся.
Лежит, только пятками подрыгивает...
Улица - направо и налево. Куда желаешь?
Голоса. Вот рядом, из-за крыльца, подходят. Куда?
Скользнул в крыльцо, в темноту. Нащупал дверь - отворил.
Жилым теплом пахнуло. Ступил.
Знакомый голос из-за перегородки:
- Кто?
Слабо:
- Я...
Щель осветилась, дверца распахнулась - Баландин со свечей. Хмурясь, присматривается. Глаза круглые стали и... палец к губам.