Новые подходы и западных, и российских специалистов к изучению истории настолько сблизили позиции ученых, что, полагает М. Перри, «с 1990-х годов можно даже говорить об определенной степени конвергенции между российской и западной историографией допетровского времени» (225, с. 12). И не только того времени – это свойственно и исследованиям истории России в целом. Произошел, по сути, известный «разрыв» между «старой» и постсоветской историографией. Потому-то, можно сказать, и взорвалась пространной статьей, опубликованной в первом номере «The Russian review» за 2007 г., Г. Янг, призвавшая «не фетишизировать» крах 1991 г., не приписывать его воздействию на этот разрыв – на пересмотр российской истории, исключительного, монопольного значения. По ее словам, многие утверждали, что советский крах был «решающим фактором» для изменения тематики исследований, выработки «новых теорий и концепций» (256, с. 95). И Янг увещевает своих коллег освободиться от этого наваждения, объективно оценить процессы, происходящие в современной западной историографии. Считая, что причины фетишизма, в большой мере, в своеобразном опьянении от свободы пользования российскими архивами, «золотого дна» для исследований, по определению ученых, она убеждает их: не все двери архивов открыты, и не все, найденное в них, может кардинальным образом изменить уже сложившиеся концепции.
Ситуация в историографии печалит Г. Янг и тем, что она вовсе не способствует умиротворению в сообществе историков, которое с 1960-х годов раздиралось острейшими спорами между сторонниками «тоталитарной модели», воплощавшей в себе дух «холодной войны» и ассоциирующейся с именами А. Улама, Б. Вольфа, З. Бжезинского, Р. Малиа, Р. Пайпса и «ревизионистами» или социальными историками, выступавшими против этой модели и в основу своих исследований положившими теорию модернизации, которая, по их мнению, давала возможность наиболее адекватного объяснения хода исторического процесса в России. То, что эта застарелая домашняя ссора разгорелась с новой силой, признает и старейший советолог Р. Дэниэлс (53, с. 231). После краха СССР «тоталитаристы» действительно встали в позу оракулов, чьи предсказания о неизбежной гибели социалистического Левиафана сбылись, и требовали «крови» ревизионистов, их покаяния, чтобы они поставили крест на «модернизации», хотя если 1991 г. кого-то и ударил больнее всего, то именно «тоталитаристов», отбросив, как ненужную «ветошь», некогда процветавшую советологию. Бывшие ревизионисты заняли более примирительную позицию: их появление в науке в 1960-е годы, их стремительный триумф в ней и господство в 1980-е годы – не чья-то прихоть, не случайность и не историографическая аберрация, а само веление времени – таков был и политический климат, и таково состояние науки, которое обусловило акцент на социальных исследованиях.
Само явление «ревизионизма» Г. Янг рассматривает как своего рода «гоголевскую шинель», из которой вышло новое поколение исследователей России, занимавшихся в основном ее культурной историей и впитавших новейшие научные идеи1.
Пытаясь освободить историографию от «фетишизации», Г. Янг упорно твердит, что новая культурная история и другие новации в исторической науке появились в ней раньше, чем произошел сдвиг 1991 г., и их значение для изменения и развития историографии, несомненно, бо́льшее, чем последствия советского обвала.
Однако Г. Янг не претендует здесь на лавры «первопроходца»: сознание того, что коллапс Советского Союза не был единственной или всеопределяющей, всеобъемлющей причиной пересмотра историографии России, давало о себе знать в научном сообществе и раньше. Делая эмфазу на сильном влиянии советского коллапса на исследователей всех периодов российской истории, Г. Янг в то же время признает, что «историки имперской России были менее склонны к тому, чтобы слишком подчеркивать его воздействие на историографию царской России» (256, с. 101). Они обращали внимание на то, что помимо этого воздействия, побуждающего «заново обдумывать» тематику их работ, на пересмотр истории имперской России уже до распада СССР влияли и изменения, произошедшие в других науках, и политические события в мире. Крах СССР существенно ускорил это переосмысление (256, с. 101–102). Тем не менее, по словам Г. Янг, «мы принижали» влияние на исторические исследования таких изменений в науке, как «лингвистический или культурный поворот», происходившие в ней и до краха СССР (256, с. 105). Она фиксирует повышенное внимание исследователей «к новой культурной истории», но констатирует, что нет точного и общепринятого определения термина «лингвистический или культурный поворот». В ее собственном толковании – это внимание к культурному контексту поведения человека, преимущественный анализ культурных форм (символов, ритуалов, дискурсов и т.п.) и понимание в духе постструктурализма того, как язык порождает новые знания, давая иной смысл тому, что мы понимаем как реальность (256, с. 106).
Действительно, обращение ученых к «новой культурной истории», к экспериментам с лингвистикой, «нарративом» и «дискурсом», идеями постмодернизма в 1990-х годах стало массовым явлением в исторической науке.
«Возрождение нарратива», начавшееся в науке еще в 1970-е годы, свидетельствовало о сдвиге на теоретическом уровне исторического мышления, заключающемся в переосмыслении самой природы истории. Для историков главным была выработка критериев для отбора фактов и событий, чтобы создать связность повествования. Суть «нарративной истории» усматривалась поэтому в том, чтобы проследить генетическую связь между историческими событиями. Исходя из этого они рассматривали как истинную историю о человеческом прошлом дискурсивный литературный стиль, часто используемый для изображения последовательности перемен в человеческом былом как способ представить минувшее в специфической форме рассказа. Нарратив здесь – основной путь исторического познания, так как всякий исторический текст является нарративным.
История как теоретическая дисциплина выступает, с точки зрения постмодернистского подхода, классической сферой возникновения и осуществления нарратива. В рамках понимания истории событие обретает смысл не на основе некоей «онтологии» исторического процесса, но в контексте рассказа о событии, связанного с процедурой его интерпретации. История трактуется постмодернизмом в качестве «нарратологии»: рефлексия над прошлым, по оценке X. Райта, – это всегда рассказ, «нарратив», организованный извне, путем внесенного рассказчиком сюжета, организующего повествование как таковое. Дискурс представляет собой необходимую часть социокультурного взаимодействия (11, с. 148, 327).
Современная историография отмечена поистине триумфальным шествием «новой истории» (т.е. истории интеллекта, менталитета, дискурсов и семантики). Это научное направление действительно зародилось давно, но в россиеведении широкое обращение к ней началось со времени развала СССР и именно на ее основе – ее подходов к познанию прошлого и методах его исследования – и происходит интенсивная «реинтепретация» российской истории.
Основополагающие принципы новой истории: тотальная широта охвата тематики, нестесненность догмами позитивизма и марксизма, первостепенное внимание к человеку и его культуре, синтезирующий универсализм – включение в орбиту исследования достижений других гуманитарных наук и, конечно же, особая «техника» работы с источником, с текстом, предполагающая его «дешифровку» изнутри, на «языке» оригинала (отсюда «лингвистический поворот» в социальных науках), – всё это действительно открывает перед учеными широкие горизонты минувшего и объясняет быстрое распространение «новой истории». Ныне все чаще употребляется термин «новая культурная история». Исследователи обращают пристальное внимание на человека и процессы развития культуры, происходящие в «своем времени» и в «своей» обстановке, что дает возможность изучать изменения ментальности, идентичности, материальной культуры, экономической, социальной и политической истории и, таким образом, увидеть в ретроспекции действие «культурной пружины» исторического процесса.