Литмир - Электронная Библиотека
A
A

То, что можно было успеть увидеть за несколько часов и к чему можно было подойти без риска нарваться на мину, я увидел, и это зрелище безжизненного, безлюдного пепелища - запомнится навсегда.

От всех музейных ценностей Петергофа я нашел только осколок разбитой вазы великолепного фарфора, я привез его в Ленинград, как память1.

Сейчас, пока пишу это, немец обстреливает город из самых тяжелых и дальнобойных пушек, какие еще есть у него. Бьет, думается мне, либо из Пушкина, либо из Красногвардейска, ибо больше, пожалуй, ему бить уже неоткуда - хочет пакостить городу до последней своей минуты! Скоро, скоро последние обстрелы Ленинграда кончатся, город-победитель заживет наконец спокойной мирной жизнью!

Обратно из Петергофа мы возвращались уже в полной тьме, и вот я дома! Вспомнить только, чем был Петергоф для всего цивилизованного мира, а особенно для нас, ленинградцев, - его фонтаны, разноцветные, иллюминированные в летние ночи, его парки, музеи, пляж, говор праздничных толп, - люди в нем были беззаботны, любили, отдыхали, развлекались, мечтали... Ныне в нем людей нет. Он пуст. Его восстановить в прежнем виде нельзя. В душе боль, злоба, ненависть... Я насмотрелся в нем на поганое немецкое барахло, на все эти эрзац-валенки, куртки, соломенные лапти, порнографические картинки, склянки, черт его знает на что, - на все скверные следы варварского нашествия. В сознании всего этого не переварить, впечатления тяжелые...

В таком же виде, как Петергофские дворцы, и Константиновский дворец в Стрельне, - я осмотрел его весь, в нем были немецкие склады, он загажен, запакощен, полуразрушен...

23.01.1944

Ну, вот я и дома, после трех недель непрерывных странствий. В коротком письме невозможно описать ни все то, что я видел, ни всего, что в пути порой приходилось испытывать. Если б у меня была своя машина или своя воинская часть, в которой обо мне бы кто-то заботился, то, конечно, я избежал бы девяноста процентов тех, порой невероятных, трудностей и того безмерного утомления, какими сопровождались странствия мои. Я же пользовался только попутными грузовиками да своими собственными ногами. Проехал я на верхотурках этих грузовиков около полутора тысяч километров да исходил пешком больше сотни. Днем часто таяло, по ночам мороз достигал пятнадцати градусов. В валенках, в теплом белье, свитере, ватных брюках и полушубке, с рюкзаком за спиной, с двумя тяжело набитыми полевыми сумками, пистолетом, в шапке-ушанке ходить пешком было просто невыносимо, я измокал и начинал задыхаться на первом же километре. Но когда мне удавалось оседлать какой-нибудь грузовик, то на полном его ходу, особенно по ночам, делая за раз по сто и по сто пятьдесят километров, я проледеневал насквозь, до последней косточки. И приезжал, наконец, на голое место, на пепелище какой-либо деревни, где спать было решительно негде. Не раз приходилось спать на снегу, а чаще всего втискиваться в какую-либо случайно уцелевшую избу, набитую людьми до отказа, и, не обращая внимания на матюги людей, лежащих на полу, по которым я волей-неволей шагал, ложиться буквально на них, не снимая полушубка и работая локтем до тех пор, пока тело мое не вдавливалось между двумя спящими и не достигало пола. Только три ночи из почти месяца странствий удалось мне поспать на койке. Ни разу за это время я не раздевался. Естественно, вернулся я в таком, мягко выражаясь, "антисанитарном" виде, что разделся догола в передней, а уж потом вошел в комнату и начал топить печку. И все-таки, все-таки путешествие было столь исключительно интересным, впечатления такими богатыми, что все лишения окупаются...

Началась поездка неудачно. Выехал на грузовике из Ленинграда, доехал до Луги и... на два дня угодил в полевой госпиталь. Выезжая из Ленинграда, сел на что-то, прикрытое кожухом от капота машины. Это "что-то" оказалось бидонами с бензином, плохо закупоренными. Бензин расплескивался и обливал меня, а я заметил это только когда промок насквозь. Ватные брюки и полушубок стали губкой, пропитанной бензином. Он обжигал меня все двенадцать часов пути, на ночном морозе, градусов в пятнадцать, на диком ветру. Ничего поделать я, естественно, не мог - не сходить же с грузовика в снежную пустыню! Приехал в Лугу и обнаружил, что все мои мягкие части тела стали совершенно твердыми и нечувствительными. Кроме того, тряска, холод, усталость привели к тому, что, когда в Луге ввалился в первый попавшийся дом, где на полу спали красноармейцы, у меня стало плохо с сердцем, я провалялся часа три на полу, а утром едва-едва дотащился до госпиталя, палатки которого случайно оказались близко - в километре. Там смерили мне пульс, оказался он - 134, поглядели на, простите, мою задницу и тут же уложили меня в постель, точней - на носилки, изображавшие оную и поставленные в той комнате, в которой за неделю до того была немецкая конюшня, так что еще пахло навозом. Кожа слезла, пузыри липли, и меня перебинтовали. Пролежал здесь два с половиной дня, и, хотя врачи уговаривали меня полежать еще, я, стремясь скорее к фронту и работе, выписался и отправился дальше. Все последующее время путешествия здоровье не подводило меня, и, если не считать постоянной безмерной усталости и ночей без сна, я чувствовал себя хорошо. Сначала попал к партизанам, которые только что вышли из боев и свертывали свою партизанскую работу, чтоб перейти на иную; часть из них отправлялась в Ленинград, часть рассеивалась по районам и сельсоветам области для восстановительной работы. У партизан пробыл больше трех суток, пользуясь их исключительным гостеприимством, радушием и записывая их рассказы, сколько успевала работать моя рука. Чудесные, замечательные люди, иные по два года не видели города, все жадно расспрашивали о Ленинграде, так же, как я жадно расспрашивал их об их партизанской жизни. С огромным сожалением я расстался с ними - надо было спешить дальше. И вот за остальное время изъездил, задерживаясь на каждом новом месте не больше суток, максимум двух, - следующие районы: Плюсснинский, Струго-Красненский, Дубровенский, Порховский, Славковский, Карамышевский. Был в десяти километрах от Порхова, но попасть туда не удалось, - маршрут мой лежал мимо, дальше.

Был в районах, где на десятках километров сожжено и уничтожено буквально все, где деревни испепелены так, что не осталось даже ни одной печной трубы и все затянуто белым саваном снега, сверкающим на солнце. Из него торчат только куски плетней, да высятся кое-где редкие деревца с сохранившимися скворечнями. Где-либо, в белой и печальной пустыне, на горизонте вдруг видна женщина с ведром, кажется непонятным ее присутствие в такой пустыне, - подъезжаем ближе - видим, как она скрывается под землей. На родном пепелище уцелевшие жители роют себе землянки, живут в них, чтоб впоследствии снова тут же поставить избу. Был в глухих вековечных лесах, где вдруг вырастала передо мной совершенно мирная, не тронутая войной деревенька, в которой на рассвете заливались петухи, а по уличкам бродили коровы. Это были деревни, спасенные партизанами, которые бились с немцами на кромках этих лесов и во всю войну не пустили захватчиков в свои родные деревни. Был и в других деревнях, у окраин которых валялись трупы немцев, деревнях, уцелевших случайно, потому что застигнутые врасплох стремительно наступавшими частями Красной Армии и отрядами партизан немцы бежали оттуда, буквально выпрыгивая в разбиваемые ими руками окна и сбрасывая "для скорости" сапоги. Был в местах, где зверствовали фашистские карательные отряды, - и ужасов этих зверств просто не перечесть. Во многих деревнях насильники запирали людей в дома, сжигали их живьем - стариков, детей, женщин. В одной деревне так было сожжено живьем больше двухсот человек. В другой деревне - 130 человек, и даже кошек немцы вешали на заборах, отрубали им хвосты и расстреливали. Колодец, набитый живыми людьми и взорванный гранатами. Церковь, набитая женщинами детьми и взорванная толом. Да разве об этом в коротком письме расскажешь? С рыданиями рассказывали мне женщины о своих сожженных сестрах и дочерях. На празднично-зеленой, под яркими слепящими лучами мартовского солнца, лесной опушке, на сверкающем под солнцем снегу немцы расстреляли больше ста мирных жителей, - целыми семьями, - мозжа детям головы сапогами. Я видел это место, стоял на нем, - такого б не приснилось прежде и в самом кошмарном сне.

62
{"b":"62792","o":1}