Приближаясь к дому, как обычно, по правому, счастливому пролету двойной лестницы, Патрик свернул в сад, посмотреть, на месте ли лягушка, которая жила на инжирном дереве. Встреча с древесной лягушкой тоже была счастливой приметой. Ярко-зеленая лягушачья кожа выглядела глянцево-гладкой на фоне гладкой серой коры, а саму лягушку было очень трудно заметить среди ярко-зеленой, лягушачьего цвета листвы. Патрик видел древесную лягушку всего два раза. Первый раз он целую вечность стоял, не шевелясь, и разглядывал ее четкие очертания, глаза навыкате, круглые, как бусины маминого желтого ожерелья, и присоски на передних лапках, которые прочно удерживали ее на стволе, и, конечно же, на раздувающиеся бока живого тела, точеного и хрупкого, как драгоценное украшение, но жадно вдыхающего воздух. Во второй раз Патрик протянул руку и кончиком указательного пальца осторожно коснулся лягушечьей головы. Лягушка не шелохнулась, и он решил, что она ему доверяет.
Сегодня лягушки не было. Патрик устало одолел последний лестничный пролет, упираясь ладонями в колени, обогнул дом, подошел ко входу на кухню и толкнул скрипучую дверь. Он надеялся, что Иветта на кухне, но ее не было. Он дернул дверцу холодильника, которая отозвалась перезвоном бутылок белого вина и шампанского, потом пошел в кладовую, где в уголке на нижней полке стояли две теплые бутылки шоколадного молока. Не без труда он открыл одну и отпил успокоительный напиток прямо из горлышка, хотя Иветта не разрешала так делать. Как только он напился, то сразу погрустнел и уселся на шкафчик, болтая ногами и разглядывая свои сандалии.
Где-то в доме, за закрытыми дверями, играли на фортепиано, но Патрик не обращал внимания на музыку, пока не узнал мелодию, которую сочинил отец специально для него. Он соскочил на пол и побежал по коридору из кухни в вестибюль, а потом, гарцуя, прискакал в гостиную и начал танцевать под отцовскую музыку. Мелодия была бравурная, вихляющая, на манер военного марша, с резкими всплесками высоких нот. Патрик прыгал и скакал между столами, стульями и вокруг фортепиано и остановился, лишь когда отец закончил играть.
– Как дела, мистер мастер маэстро? – спросил отец, пристально глядя на него.
– Спасибо, хорошо, – ответил Патрик, лихорадочно соображая, нет ли в вопросе подвоха.
Ему хотелось перевести дух, но при отце надо было собраться и сосредоточиться. Однажды Патрик спросил, что самое важное на свете, а отец ответил: «Замечай все». Патрик часто забывал об этом наставлении, хотя в присутствии отца внимательно все разглядывал, не совсем понимая, что именно надо заметить. Он следил, как движутся отцовские глаза за темными стеклами очков, как перескакивают с предмета на предмет, с человека на человека, как на миг задерживаются на каждом, как мимолетный взгляд, клейкий, будто стремительный язык геккона, украдкой слизывает отовсюду что-то очень ценное. В присутствии отца Патрик смотрел на все серьезно, надеясь, что эту серьезность оценит тот, кто следит за его взглядом так же, как он сам следит за отцовским взглядом.
– Подойди ко мне, – сказал отец.
Патрик шагнул к нему.
– Поднять тебя за уши?
– Нет! – выкрикнул Патрик.
У них была такая игра. Отец вытягивал руки и щипал Патрика за уши большим и указательным пальцем. Патрик обхватывал ладошками отцовские запястья, а отец притворялся, что поднимает его за уши, но на самом деле Патрик держался на руках. Отец встал и вздернул Патрика на уровень своих глаз.
– Разожми руки, – велел он.
– Нет! – выкрикнул Патрик.
– Разожми руки, и я тебя сразу же отпущу, – повелительно сказал отец.
Патрик разжал пальцы, но отец все еще держал его за уши. На миг Патрик повис на ушах, быстро перехватил отцовские запястья и ойкнул.
– Ты же обещал, что отпустишь. Пожалуйста, отпусти уши.
Отец все еще держал его на весу.
– Сегодня я преподал тебе важный урок, – заявил он. – Думай самостоятельно. Не позволяй другим принимать решения за тебя.
– Отпусти меня, пожалуйста, – сказал Патрик, чуть не плача. – Пожалуйста.
Он с трудом сдерживался. Руки ныли от усталости, но расслабиться он не мог, потому что боялся, что уши оторвутся с головы одним рывком, как золотистая фольга с баночки сливок.
– Ты же обещал! – завопил он.
Отец опустил его на пол.
– Не ной, – произнес он скучным тоном. – Это очень некрасиво.
Он снова сел за фортепиано и заиграл марш.
Патрик не стал танцевать, выбежал из комнаты и помчался через вестибюль на кухню, а оттуда на террасу, в оливковую рощу и дальше, в сосновый бор. Он добрался до зарослей терновника, скользнул под колючие ветви и съехал с пологого пригорка в свое самое тайное убежище. Там, у корней сосны, со всех сторон окруженной густыми кустами, он уселся на землю, глотая рыдания, которые застревали в горле, как икота.
Здесь меня никто не найдет, думал он, судорожно втягивая воздух, но спазмы сжимали глотку, и он не мог вдохнуть, словно запутался головой в свитере, и не попадал в ворот, и хотел высвободить руку из рукава, но она застряла и все перекрутилось, а он не мог выбраться и задыхался.
Зачем отец это сделал? Так никому нельзя поступать и ни с кем, думал Патрик.
Зимой, когда лед затягивал лужи, в ледяной корке оставались застывшие пузырьки воздуха. Лед их поймал и заморозил, они тоже не могли дышать. Патрику это очень не нравилось, потому что это несправедливо, поэтому он всегда разбивал лед, чтобы выпустить воздух на свободу.
Здесь меня никто не найдет, думал он. А потом подумал: а вдруг меня вообще никто здесь не найдет?
3
Виктор спал у себя внизу, и Анна не хотела его будить. Они прожили вместе меньше года, но уже обзавелись отдельными спальнями, потому что теперь храп Виктора был единственным, что будоражило ее в постели. Анна босиком спустилась по узкой крутой лестнице, касаясь кончиками пальцами изгибов беленой стены. На кухне она сняла свисток с носика обшарпанного эмалированного чайника и без лишнего шума сварила себе кофе.
Викторову кухню, с ее ярко-оранжевыми тарелками и арбузными дольками на полотенцах, пронизывал какой-то унылый дух натужной бодрости. Кухня была гаванью напускной жизнерадостности, созданной трудами Элейн, бывшей жены Виктора. Виктор и рад бы высмеять ее дурной вкус, но боялся, что высмеивать его дурно. Да и потом, надо ли обращать внимание на обстановку кухни? Какое она имеет значение? Может быть, в данном случае больше пристало надменное безразличие? Он всегда восхищался Дэвидом Мелроузом, который утверждал, что способность совершать ошибки без малейшего стеснения гораздо важнее хорошего вкуса. Вот как раз это у Виктора не очень получалось. Время от времени его хватало на несколько дней или несколько минут дерзкой самоуверенности, однако он привычно возвращался к старательно культивируемому образу джентльмена; разумеется, очень забавно épater les bourgeois[5], но это весьма проблематично, если ты сам – один из них. Виктор знал, что не способен разделить глубокую уверенность Дэвида Мелроуза в вульгарности успеха. Конечно, можно было заподозрить, что за апатичностью и презрением Дэвида скрывается сожаление о неудавшейся жизни, но эта элементарная мысль моментально испарялась в его властном присутствии.
Больше всего Анну удивляло то, что Виктор, человек умный и интеллигентный, так легко попался на столь крошечный крючок. Она налила себе кофе и, как ни странно, посочувствовала Элейн. Они никогда не встречались, но теперь Анна лучше понимала, почему бывшая жена Виктора искала утешения в чашках с изображением Снупи{4}.
Лондонское бюро «Нью-Йорк таймс» отправило Анну Мур брать интервью у сэра Виктора Айзена, известного философа и на первый взгляд человека весьма старомодного. Он только что отобедал в клубе «Атенеум»; фетровая шляпа, потемневшая от дождя, лежала на столике в прихожей. Каким-то архаичным жестом Виктор вынул часы из жилетного кармана.