Потом мама отправила Филиппа жить с преподавательницей фортепьяно, что прятала евреев, а Валерию оставила у наших соседей Тантценов. Отец семейства работал дантистом в СС, а еще фотографом, и на всех углах Бремена висели изображения нашей мамы с четырьмя детьми в качестве символа идеальной немецкой семьи.
После этого вынужденного разделения во имя выживания остались мы с ней вдвоем. Иногда приходилось выходить из дома. Я была еще совсем маленькой и не могла бежать так же быстро, как она, тогда мама прятала меня в траншею и накрывала своим телом, чтобы защитить. Это была та же траншея, которую затем наводнили британские солдаты, что прерывали битву, чтобы выпить чаю, и шотландские солдаты, что время от времени играли на волынках. Было так странно слышать эти звуки, они сбивали меня с толку, и я уже не понимала, на каком свете нахожусь.
В нашем квартале было бомбоубежище, но находиться там было не очень приятно. Соседи-немцы недолюбливали маму, она им не нравилась, и они это неоднократно демонстрировали. Я считала, что они завидуют ее красоте, хотя наверняка это происходило, потому что она была иностранкой и являлась наглядным примером врага. Она не вывешивала нацистский флаг в день рождения Гитлера, 20 апреля, и однажды за это на нее донесли в гестапо.
И уж конечно, донесли бы еще, если бы знали все, что она сделала за эти годы борьбы, зверств, сопротивления, – целый список ежедневных маленьких подвигов, о которых мы узнали из воспоминаний и благодарственных писем, которые получили после окончания войны. Например, однажды она спасла пилота сбитого самолета, которого нашла среди обломков. Мама спрятала его у нас в подвале и одолжила форму papa, чтобы помочь ему сбежать. Она гасила зажигательные бомбы, тайком приносила еду заключенным соседнего трудового лагеря, а ее радиоприемник помог кое-кому лучше организовать сопротивление…
Немецкие дети не плачут
Во время войны маму несколько раз арестовывали, иногда по доносам соседей, а бывало, нацисты узнавали о ее коллаборационистских действиях. К счастью, она ни разу не попалась на чем-то серьезном, и, хотя это не избавило ее от побоев и пыток, рано или поздно ее отпускали как жену немца.
Однако, когда мне было пять лет, ее снова задержали, и в этот раз, на мое несчастье, все вышло по-другому. Я осталась одна и сильно заболела тифозной лихорадкой. Меня увезли в Дрангштедт, недалеко от Бремерхафена: там у СС было что-то вроде детской больницы. Это было мое первое заключение, которое оказалось самым мучительным. За всю мою жизнь мне не было так тяжело на сердце, как там.
Комплекс административных зданий и бараков в Дрангштедте находился посреди густого соснового леса и был окружен заграждением из колючей проволоки. Там был бассейн, на дне которого виднелась огромная свастика. Место казалось мне уединенным, темным, пронизанным леденящим холодом. Постоянно слышны были выстрелы и лай собак. Дети от смешанных браков немцев с иностранцами, такие же, как я, спали в общей спальне. Я же находилась отдельно, одна, в комнате № 29. Кроватка была с прутьями, а на окнах стояли решетки. Я была сама себе злейшим врагом: сбитая с толку, тоскующая по маме и родному дому, я не переставая плакала. За это медсестры меня били и кричали:
– Немецкие дети не плачут!
Потом следовали инъекции. Просто ужасные: самой толстой иглой, принудительное питание, касторка, побои. Но самыми мучительными были ледяные ванны. Меня сажали в ванну с холодной водой и заставляли держать руки под краном, из которого все лилась и лилась студеная вода. Мне казалось, я умираю, потому что постепенно я переставала чувствовать свое тело, переставала вообще что-то чувствовать. До сих пор эти ванны снятся мне в кошмарах.
Так и протекала моя жизнь: в слезах, тоске, боли и страданиях, пока однажды нас всех оттуда не забрали. Вместе с другими детьми меня усадили в кузов грузовика. Я помню только серое колючее одеяло, слишком тонкое, чтобы защитить от холода, и как мы все прижимались друг к другу в попытке согреться.
Ад на земле
Я была настолько больна, что не поняла, как в итоге оказалась в лагере Берген-Бельзен. Помню ужасный запах, казалось, вокруг одни мертвые, никто не улыбался, не разговаривал. Я могла только плакать. Рыдала так долго, что слезы перестали приносить облегчение, рыдала, пока совсем не осталось слез: тело смирилось с бессмысленностью того, что нам приходилось выносить. В бараках вместе со мной находились и маленькие дети, и подростки. Позже я узнала, что в этих же бараках умерла Анна Франк. Мы ужасно мерзли, как в том грузовике, что привез меня сюда, и жались друг к другу, не разбирая, кто жив, а кто уже почти мертв. Ели черный хлеб, иногда похлебку с горохом или какими-нибудь овощами. Счастливым был день, когда давали картошку. Это все, что нам перепадало.
Я еще об этом не знала, но, оказывается, моя мать тоже находилась в том же лагере, только в другой зоне. Она всегда очень неохотно рассказывала о событиях войны, однако из ее записей, которые я находила потом многие годы, и из разговоров с ней я узнала, что Йозеф Крамер, комендант лагеря, прозванный узниками «Бельзенским зверем» (он же работал в Освенциме), придумал изощренную систему психологических пыток. А вот физические мучения применялись преимущественно к одной женщине, которую он называл «американской свиньей».
«Особую радость надзирательницам доставляло издевательство надо мной, – написала мама в одной из своих заметок, которые я сохранила вместе с ее стихами и воспоминаниями. – Одна из них, Эльфрида Швестер, ненавидела всех американцев, а меня в особенности […]. Каждое утро, в четыре часа, она срывала с меня простыню и выливала бадью холодной воды на мое охваченное лихорадкой тело. Потом поднимала меня за волосы, хлестала по лицу и щипала за соски, пока я не теряла сознание».
Я была сама себе злейшим врагом: сбитая с толку, тоскующая по маме и родному дому, я не переставая плакала. За это медсестры меня били и кричали:
– Немецкие дети не плачут!
Маму нашел Джо, уже почти при смерти. Он в одиночку возвращался домой из школы в Мейсене после бомбардировки Дрездена 14 февраля 1945 года. Этот эпизод мой брат, обладающий феноменальной памятью, описывает, как «необыкновенное жуткое зрелище, закат богов: небо, пылающее на 180 градусов, вспышки пламени, вздымающиеся на километры вверх, неся с собой человеческие тела; воздух высасывало от земли, оставляя сгорающих в адском пламени людей…» Пережив такое, Джо-Джо ожидал, что его возвращение будет праздником, воссоединением с семьей, которую он не видел несколько месяцев. Но его радость рассеивалась по мере приближения к дому: сначала район Шваххаузен, потом наша улица, где он играл всю жизнь, и, наконец, дом номер 31, наш дом, с березой, садом, качелями, песочницей. Джо представил, как мама выбежит встречать его, а за ней Филипп, Валерия, я… Он затаил дыхание, поднялся на крыльцо. Через дверь главного входа виднелся мексиканский ковер, висящий на стене. Нажал на звонок. Тишина. Он подождал и нажал снова. Снова нет ответа. Он, должно быть, позвонил не меньше десяти раз, пока с ужасом понял: никого нет. В то время как он раздумывал, что же делать, из дома слева выбежала госпожа Тантцен с радостным криком: «Джо-Джо!» Она не стала отвечать на его вопросы о нашем местонахождении. Джо переночевал у соседей, с которыми жила Валерия, и только утром за завтраком, после его настойчивых расспросов они рассказали, что маму забрали в Берген-Бельзен. Брату было всего десять лет, но, как он сам говорит, к этому возрасту он «уже научился бороться с трудностями и вместо того, чтобы заплакать, уже знал, что должен делать».
Я была покрыта синяками и весила двадцать килограммов. Я была почти мертва. Почти. Нас, детей, в лагере выжило всего двести.
С собой у него было всего четырнадцать марок, что не помешало ему на следующий день сесть на поезд и через сорок пять минут добраться до лесистой зоны, тропинки которой, как он надеялся, приведут его к концентрационному лагерю. Навстречу ему попались две немки в рабочей одежде. Они вышли со стороны, противоположной главному входу, и Джо спросил у них, как обойти охраняемые ворота.