- Ну, Никита, утешил так утешил. Душу мою успокоил. Коль так, как говоришь, то и впрямь князю Дмитрию некого бояться. Уж коль народ с разбоем не мирится, князю не пристало в стороне быть. Дай-ка я тя, мил друг, облобызаю за весть таку.
Три ночи провел в юрте Михаила московский купец Никита Полетаев, а на четвертую, темную да ветреную, отправились они втроем к реке. Там, у крутого спуска, у воды, их ждал немолодой лодочник, худощавый низенький татарин Айдаш, одетый в короткую овчину мехом наружу и тюбетейку. За несколько золотых он согласился перевезти на другой берег русского купца. Все левобережье Волги находилось под властью Кари-хана, непримиримого недруга Мамая. В Сарае Никита надеялся встретить русских купцов и вместе с ними отправиться на Русь. Михаил передал купцу три серебряных слитка, завернутых в тряпицу.
- Это тебе на дорогу и на товар, какой найдешь в Сарае. Глядишь, и поправишь маненько свои дела.
Купец был потрясен такой щедростью, прослезился, пошмыгал носом, прижимая слитки к груди.
- Как благодарить-то тя? Святой человече! А за долг не беспокойси! Жив буду - верну трехкратно!
- Да не мне. Жене отдай. Живет в селе Хвостове с сыном Данилой. Ознобишина Настя. Запомни!
- Запомню. Как есть запомню, - обещал купец приглушенным голосом из темноты.
- С Богом! - сказал Михаил.
Костка оттолкнул лодку от берега, заскрипели уключины, вода заплескалась от весел; ещё три-четыре взмаха - и плывущих поглотил мрак.
Глава тридцать седьмая
В течение целого года Джани со своими людьми, отарами овец и табунами лошадей продолжали кочевать за ставкой Биби-ханум. Они побывали в Крыму, на морском побережье, где Михаил Ознобишин выкупил у генуэзцев большой участок земли с двухэтажным домом в окрестностях города Сурожа.
Там же, в Суроже, он встретил московских купцов, приехавших за итальянскими тканями, и один из них, его хороший знакомый, Иван Большой, сообщил, что жена его, Настасья, померла, сын Данила взят в дружину князя, а дом в селе Хвостове заколочен.
Вначале он принял это известие довольно спокойно, но через некоторое время что-то похожее на обиду охватило его душу. "Не дождалась", - подумал он, и жалость к жене, сострадание к её вдовьей жизни лишили его покоя. Целую неделю он не находил себе места и был замкнуто-молчалив; постепенно душевная боль стала забываться, таять, а потом и совсем прошла - ведь он так долго был с ней в разлуке, что даже забыл черты её лица, звуки голоса, только и помнил, как она его провожала в последнюю поездку, на похороны своей матери, стоя на крыльце, с большим животом, обреченно одинокая. Господи, сколько же ей, бедной, пришлось пережить трудностей, испытать унижений и обид! Теперь утешилась её вдовья душа, нашла навеки себе успокоение. А вот он ещё жив! И это вызвало в нем тягучее ноющее чувство вины перед ней и сыном: ведь он так хотел вернуться, обнять их обоих, да не пришлось.
К весне Михаил и Джани возвратились опять в те места вблизи Волги, где в прошлом году праздновали Байрам.
За это время эмир Мамай ещё более упрочил свое положение. В нескольких стычках он сумел покорить беспокойных эмиров и мурз, подарками, обещаниями привлек на свою сторону несговорчивых прежде ханов и окончательно утвердил свою власть на всем правобережье Волги, начиная от пределов земель рязанского князя и кончая Крымом. На этом огромном степном пространстве кочевали верные ему племена и народы, готовые по одному призыву собраться под его стяги.
На левобережье между тем постоянно вспыхивали кровавые злые сечи. Полуразрушенный, опустевший Сарай стал местом отчаянной борьбы всех враждующих ханов, откуда бы они ни приходили - из Сибири, из Хаджитархана, из ногайских земель или из Хорезма.
Мамай сознательно не вмешивался в эту борьбу, он оставил Сарай, как приманку, царевичам и ханам, которые с остервенением рвали его друг у друга, точно собаки пойманную дичь, и только обескровливали себя и ослабляли, а сила Мамая росла и крепла. Литовский Ольгерд искал с ним союза; рязанский князь Олег заискивал и жил в постоянном страхе перед татарскими набегами; тверской князь Михаил слал к нему послов и подарки, надеясь заручиться его помощью в непримиримой борьбе за великокняжение с московским князем. Один лишь князь Дмитрий выказывал непокорство, перестал платить дань, какую давали московские князья хану Джанибеку, стал собирать под свою десницу мятежных князей и теснить Мамаевых союзников. Это беспокоило и раздражало эмира. Московский князь был молод, строптив, решителен и смел; со всеми соседями он вступал в битву и над всеми одерживал победу. Мамая это настораживало: чего доброго, возомнит Дмитрий себя непобедимым и повернет против него колючее копье! Он не боялся быть разбитым Дмитрием; он так был уверен в своей силе, в её несокрушимости, что не допускал даже мысли о поражении. Он знал: если двинет свою Орду с имеющимися в ней племенами и народами на север, Москва будет уничтожена. Однако Биби-ханум его предостерегала: в этой борьбе он может основательно истрепать свои силы и погубить князя Дмитрия, а это пока ему не выгодно. Мамай был с ней согласен. Он не хотел губить московского князя не потому, что жалел его, а потому, что все ещё надеялся обойтись без этого похода, а при нужде и прибегнуть к его помощи в тяжелой будущей борьбе с Урус-ханом или Тохтамышем, которые вели между собой кровопролитную затяжную войну. И хотя Урус-хан постоянно разбивал войска Тохтамыша, эти битвы ещё не выявили победителя. Но Мамай знал: скоро этой степной войне наступит конец, и тогда уж ему, хочет он того или не хочет, придется с кем-нибудь из них вступить в смертельную схватку за власть в Орде. А когда он станет единственным могучим властелином всего Дешт-и-Кипчака, грозным для всех своих соседей вот тогда и наступит черед покарать гордую, строптивую Москву.
Как-то теплым ясным днем Костка ходил по широкой вытоптанной дороге и собирал в корзину сухой кизяк для растопки очага. С севера по большаку ехало десять всадников. По одежде и внешности Костка сразу определил, что то были свои, русские. Один из них, одетый как боярин, с благородной внешностью, с густой темно-русой бородой и лиловой бородавкой размером с горошину на правой ноздре большого носа, спросил, в какой стороне находится ставка Мамая.
Костка указал рукой на горизонт, над которым вились сизые тонкие дымки, и посоветовал им поезжать прямо, никуда не сворачивая. Всадники, переговариваясь между собой, проехали. Самым последним, в одиночестве, на плохой пегой лошадке, следовал грузный мужчина лет пятидесяти, косматый и неряшливый. Под распахнутой шубой виднелась темно-коричневая засаленная ряса, а к толстому животу спускался на простой растрепанной веревке серебряный крест. Поп ли то был или просто дьякон, Костка допытываться не стал. Он пошел рядом с лошадкой, почтительно смотря на неряшливого толстяка.
- Отче, что это за князь буде? - спросил он смиренно.
- Князь, - криво усмехнулся косматый и несколько презрительно поглядел на Костку сверху. - То не князь, человече, а выше иного князя! Выше! Тысяцкий Вельяминов! Всей Москве - голова! - И, назидательно подняв палец вверх, торжествующе произнес: - Иван Васильевич Вельяминов! Поди, слыхал про такого?
- Как не слыхать, - отвечал Костка, поспешая за лошадью. - Слыхивали много раз.
- То-то, сын мой!
- Это что ж... - допытывался тверичанин, - князь Московский мириться задумал с эмиром-то нашим? Да продлит Господь его годы и сокрушит его врагов!
- Эко куда хватил! Мириться! Дмитрия с Мамаем только могила помирит. Он ужо всех князей под свою десницу поставил. Вот погоди!! И до вас доберется!
- Типун тебе на язык! - притворно испугался Костка и отстал.
Постояв и поглядев вслед уезжающим, он почесал затылок и мелкой рысцой пустился к своему куреню оповестить Михаила об увиденном. Ознобишин лежал в юрте на войлоке и спал. Костка растолкал его и разом выпалил все, что услышал от попа. Михаил спросонья ничего не понял, протер глаза и уставился на Костку затуманенным взором. Тверичанин, сидя перед ним на полу, смотрел на взлохмаченную голову его и ждал, что тот скажет.