Следуя крестьянскому обычаю, после свадьбы Мария и Сергей Горбачевы поселились в доме свекра. Это была длинная хата с саманными стенами, вытянутая с востока на запад, с соломенной кровлей. Описывая этот дом в интервью 2007 года, Горбачев набросал на листке из блокнота план: “Вот первая часть – это была горница… представительская”, там было чисто и нарядно, глиняный пол был частично прикрыт домоткаными половиками. “Для гостей горница?” – “Нет-нет, какие гости? Вот здесь была, я помню это, кровать деда и бабушки, здесь в этом углу был иконостас, колоссальный иконостас из десяти-двенадцати икон таких позолоченных. Здесь висела лампада, вот”[55]. (В доме деда Пантелея, председателя колхоза, место иконостаса занимали портреты Ленина и Сталина.) Дальше, за дверью, была еще одна комната – с огромной печью, в которой женщины пекли хлеб, и печкой поменьше, для приготовления другой пищи. Дети спали на лежанке, устроенной на большой печке. В углу, у стены, стояли обеденный стол и скамья. Другой угол был отгорожен занавеской для родителей Горбачева, чтобы у молодоженов было хоть немного личного пространства. Бани не было, добавил Горбачев. “В кадушке грели воду и мылись”[56].
В следующей комнате, по другую сторону от маленькой прихожей, хранили зерно и всякий крестьянский инвентарь вроде упряжи и кнутов. А выше был чердак, и Горбачеву, когда он немного подрос, нравилось “находить там укромные места, где нередко засыпал”. Там он нашел однажды целый мешок “с какими-то цветными бумагами” – это были пачки керенок. “Они там долго еще хранились. Наверное, дед рассчитывал, что, может, еще пригодятся”[57]. А однажды случилось и такое, что Михаил “спал рядом с теленком, только что родившимся, и тут же гусыня сидела на яйцах”[58].
Еще одна дверь вела в помещение, где держали скотину. Обогревался весь дом только печью да теплым дыханием всех животных и людей, живших там. “Я хату хорошо знаю, – вспоминал Горбачев. – Облазил ее, пацаном был. Облазил всю”[59].
Из-за такой скученности и непростых отношений между поколениями родители Горбачева решили отделиться и зажить своим хозяйством. Пантелей выстроил для дочери и зятя хату неподалеку от дома деда Андрея и устроил Сергея Горбачева на курсы трактористов и комбайнеров.
Между тем разразился голод, и люди стали умирать. По словам Михаила Горбачева, тогда “вымерла по меньшей мере треть, если не половина села. Умирали целыми семьями, и долго еще, до самой войны, сиротливо стояли в селе полуразрушенные, оставшиеся без хозяев хаты”[60]. А потом, в 1934-м, арестовали деда Андрея. Бабушка Степанида осталась одна с двумя младшими детьми, и отец Горбачева “взял на себя все заботы”. После ареста Андрея его семья “оказалась никому не нужной”, к тому же они жили на окраине села, и это усиливало ощущение изоляции. Но вскоре дед Андрей вернулся, а дед Пантелей помог зятю устроиться на работу на местную МТС – машинно-тракторную станцию. В отличие от колхозов, МТС принадлежали государству и считались “более высокой” формой собственности, а ее работников относили уже не к крестьянству, а к пролетариату. Теперь Сергей, поднявшись на новую общественную ступень, начал зарабатывать больше своих родственников-крестьян, а в скором времени уже побивал рекорды по сбору урожая, и о нем даже писали хвалебные очерки в районной газете[61].
В 1937 году дед Пантелей заведовал районным земельным отделом, отвечавшим за заготовку зерна и сбор урожая. В том же году его арестовали – шла “большая чистка”. Из Москвы присылали “разнарядку” – сколько человек нужно взять. Позже, когда начальника райотдела НКВД отчитывали за превышение “квоты”, он отвечал: “Другие столько народу арестовали! Что, я хуже других, что ли?”[62] Пантелей оказался привлекательной мишенью для завистников и для тех, кто успел пострадать от его притеснений. Один из ужасных парадоксов сталинских чисток заключался в том, что их массово поддерживали крестьяне, ненавидевшие местных чиновников – тех самых, которые проводили коллективизацию[63]. Как это обычно и делалось в сталинские времена, за Пантелеем пришли среди ночи. Его жена Василиса переехала в Привольное к отцу и матери Горбачева. “Помню, – писал он, – как после ареста деда дом наш – как чумной – стали обходить стороной соседи, и только ночью, тайком, забегал кто-нибудь из близких. Даже соседские мальчишки избегали общения со мной… Меня все это потрясло и сохранилось в памяти на всю жизнь”[64].
Пантелей находился под следствием четырнадцать месяцев. Ему грозил верный расстрел, но, по счастью, помощник прокурора края переквалифицировал обвинение с уголовной статьи (то есть причастности к “контрреволюционной правотроцкистской организации”) на менее серьезную статью о “должностных преступлениях”. А в декабре 1938 года деда освободили, и он вернулся в Привольное. Тем зимним вечером, вспоминал Горбачев, в доме его родителей “сели за струганый крестьянский стол самые близкие родственники”, и дед со слезами “рассказал все, что с ним делали”. “Добиваясь признания, следователь слепил его яркой лампой, жестоко избивал, ломал руки, зажимая их дверью. Когда эти ‘стандартные’ пытки не дали результатов, придумали новую: напяливали на деда сырой тулуп и сажали на горячую плиту. Пантелей Ефимович выдержал и это, и многое другое”[65].
Пантелей вернулся из тюрьмы совершенно “другим” человеком[66]. Он больше никогда не говорил о пережитых мучениях, и в семье никто этой темы не касался. Но удивительно, что он вообще о таком рассказал (это было редкостью), и этот рассказ глубоко ранил внука. Многие люди, пострадавшие от репрессий, никогда даже словом не упоминали о пережитом, а потому их родные сохраняли более благостные представления о режиме, и лишь потом, в 1956 году, когда Никита Хрущев в своем “секретном докладе” раскрыл правду о преступлениях Сталина, им пришлось резко менять взгляды[67]. В этом смысле у Горбачева всегда имелась более уравновешенная позиция, хотя, похоже, даже его дед, несмотря на собственный страшный опыт, не утратил былой веры: “Сталин не знает, что творят органы НКВД”, – говорил он. Но если все в семье Горбачевых предпочитали молчать об услышанном, это вовсе не значит, что они пытались забыть – они просто боялись вспоминать. И сам Горбачев тоже помалкивал. Даже когда он сначала сделался высоким партийным начальником в Ставрополе, потом членом ЦК КПСС, затем генсеком партии, а после и вовсе президентом СССР и выступил с горячим осуждением Сталина и сталинизма, Горбачев не делал попыток затребовать следственное дело деда Пантелея. Он решился на это только после августовского путча 1991 года, практически лишившего его власти. В 1960-е и 1970-е годы, при Брежневе, когда вслед за разоблачениями Хрущева началась ползучая реабилитация Сталина, Горбачев понимал, что это просто рискованно. Но потом-то, когда он сам сделался главой страны и главным ниспровергателем Сталина? “Я не мог перешагнуть какой-то душевный барьер”, – признавался Горбачев[68].
К 1941 году жизнь в Привольном стала налаживаться. В магазинах снова появились обувь, ситец, соль, селедка, спички, мыло и керосин. Колхоз наконец-то начал выплачивать своим работникам давно обещанную плату – зерном. “Дед Пантелей сменил соломенную крышу хаты на черепичную. Появились в широкой продаже патефоны. Стали приезжать, правда, редко, кинопередвижки с показом ‘немого’ кино. И главная радость для нас, ребятишек, – откуда-то, хотя и не часто, привозили мороженое. В свободное от работы время, по воскресеньям, семьями выезжали отдыхать в лесополосы. Мужчины пели протяжные русские и украинские песни, пили водку, иногда дрались. Мальчишки гоняли мяч, а женщины делились новостями да присматривали за мужьями и детьми”[69].