Евгений Кригер
Свет
Мы возвращались из штаба пехотной дивизии, расположенного внутри бетонной трубы под железнодорожной насыпью; там протекала когда-то небольшая речушка, ее закрыли дощатым настилом, поставили сверху штабные столы с картами, схемами, телефонами и управляли из этой трубы долгим и трудным боем за южную окраину Сталинграда.
Речушка порою давала о себе знать, глухо возилась под досками, хлюпала, просилась наружу маленьким ручейками и лужами, но к этому привыкли, как будто речушка стала частью штабного инвентаря.
Подходы к трубе находились под огнем немецких батарей, расположенных на возвышенности, и мы выбирались в поселок по узкому, размокшему от дождей ходу сообщения, потом лавировали между брошенными на станционных путях товарными вагонами и наконец выходили к домам с пробитыми стенами, сорванными крышами, торчащими наружу кроватями, мокрыми занавесками на продырявленных окнах. Здесь никого уже не было, люди ушли, и занавески, бившиеся на ветру о камень, казались последним движением жизни. Как пусто и грустно вокруг!
Но вдруг мы остановились. Мы увидели дым. Это не был горький дым пожарища, дикий, яростный, мечущийся из стороны в сторону в поисках новой добычи. Это был плотный, спокойный дым больших печей, давно забытый нами дым индустрии. Крутыми клубами он выходил из большой, заводского типа трубы, поднимался к небу и сливался с серыми тучами.
Только люди, побывавшие в Сталинграде в те месяцы, смогут понять, каким невероятным представилось нам это зрелище, в трех-четырех километрах от линии боя, посреди разбитых в щепы домов, вагонов, заборов, в каменной, разжеванной снарядами пустыне, на виду у немецких батарей. Так же дико было бы увидеть человека, который вытащил на поле перед вражескими окопами концертный рояль и стал играть Шопена в царстве войны, где звучат лишь угрюмые голоса орудий.
На поле боя дымила заводская труба.
Перепрыгивая через груды камня, путаясь в телефонной проволоке, сваленной вместе со столбами, чуть не проваливаясь в оголенные канонадой подвалы, мы бегом направились к этой трубе.
Я не знаю, как назвать чувства, охватившее нас в эту минуту, удивлением или восторгом, но сопротивляться этому чувству мы не могли и, забыв обо всем, бежали к трубе.
Мы увидели высокое, обожженное, закопченное войной здание. Стены его были насквозь пробиты снарядами. В воротах нас остановил седой, строгий старик, долго звонивший куда-то, спрашивая, можно ли нас пропустить.
Двор был изрыт воронками. В другом его конце по дощатым ступеням мы спустились под землю.
Бархатная, домашнего вида портьера отделяла узкий коридор от небольшого помещения, где на стенах висели контрольные приборы, сигнальные лампы, еще непонятные нам циферблаты с дрожащими стрелками, рубильники, бегущие по карнизу провода.
Следующее помещение представляло собой нечто среднее между обычным городским кабинетом и жильем аккуратного холостяка. Как странно видеть все это в хаосе уличных схваток осажденного немцами города. Чувствовалось, что люди не только работают здесь, но и живут, и живут прочно, отнюдь не собираясь отсюда уходить.
Многие вещи, видно, были принесены из дома. Ковры, скатерть с цветной бахромой на одном из столов, шахматы, мандолина. Рядом с мандолиной лежала ручная граната. Были даже картины, я почему-то запомнил их: портрет Пугачева работы неизвестного художника и "Допрос революционерки" В. Маковского. Тут же стояли телефоны и радиоприемник, разложенные стопками технические справочники. Однако между справочниками заблудилась и беллетристика, - значит, людям здесь часто не спится. Один из сидевших за столом проверил наши документы и сказал:
- Вы находитесь на командном пункте Сталинградской электростанции...
После всего, что произошло .в те месяцы в Сталинграде, это знакомое слово прозвучало как из далекого, забытого, милого прошлого. В Сталинграде мы видели обагренные кровью камни; и камень рассыпался, а люди держались, и домов уже не было, стен не было, ничего не было, а люди держались; и то, что называлось городом, были люди, которые его держали.
И здесь-то, в огне грандиозной битвы, с дымом войны смешивала свой спокойный, плотный дым живая, работающая, излучающая свет электростанция.
На линии фронта, в тридцати минутах ходьбы от штаба пехотной дивизии, упрятанного в железнодорожную насыпь, странно было видеть штатских людей в пиджаках, полосатых или клетчатых брюках, в замасленных кепках - людей, ходивших вразвалку, совсем не по-военному, с движениями размашистыми, способных во время разговора взять вас за пуговицу шинели и вертеть ее рассеянно, похудевших, осунувшихся; но тех же, каких мы видели до отъезда на фронт. Как давно мы не встречались с ними!
- Сталинградская ГРЭС, - повторил один из них, и он сказал это с гордостью. Это был главный инженер электростанции Константин Васильевич Зубанов, очень еще молодой, с живым блеском в глазах, внешне спокойный, но, видимо, сдерживавший громадное нервное напряжение, сжигавшее его изнутри. И он, и те, кто его окружал, и те, кто стоял на вахте в цехах, несмотря на свои галстуки и кепки, были людьми войны.
ГРЭС была участком фронта.
Больше того, она была на передней линии фронта, гитлеровцы охотились за нею, чтобы погасить ее свет. У гитлеровцев было тогда много железа, несущего смерть, много пушек, дальнобойных, тяжелых, и они могли раздавить станцию и ее людей.
Охоту за электростанцией гитлеровцы начали с первых дней осады. В августе 1942 года они совершили воздушный налет на Красноармейск и попутно на ГРЭС. Первые две бомбы разорвались над третьей турбиной. Разрушенные взрывом перекрытия, части крыши и свода обрушились на машину. Там был человек, работавший на станции десять лет без перерыва. Скотников. Избитый осколками железа и камня, весь в ссадинах и в крови, он испытал на себе первый внезапный удар войны, но в эти минуты продолжал делать то, что делал все десять лет каждый день, - он удержал машину в работе.
Вторая бомба убила слесаря турбинного цеха Парамонова и тяжело ранила любимца всей станции, пятнадцатилетнего ученика слесаря Колю Сердюкова.