Успех был полным: я добился двойного выстрела, от которого начала извиваться вся труба. Два-три удара по железному тазу, и туалет закончен, не подкопаешься, времени ушло тютелька в тютельку, и при этом я так и не прикоснулся к воде.
* * *
Когда я вошел в столовую, отец сидел за столом и считал деньги, мать сидела напротив и пила кофе. Ее иссиня-черные косы, закинутые за спинку стула, спускались до самого пола. Кофе с молоком уже ждал меня на столе.
– Ноги вымыл? – спросила мать.
Мне было известно, что она придает особое значение этой бессмысленной процедуре, необходимости которой я никак не мог понять (ног ведь в ботинках не видно), поэтому я ответил решительно:
– Даже обе.
– А ногти подстриг?
Мне казалось, признание в том, что «кое о чем» я забыл, подтвердит реальность остального.
– Нет, – ответил я, – как-то не подумал. Но ведь я их стриг в воскресенье.
– Хорошо, – сказала мать.
По-видимому, она была удовлетворена, а я тем более.
Я с аппетитом стал уплетать бутерброды, а отец тем временем рассказывал:
– Ты еще не знаешь, куда мы сейчас пойдем? Так вот… Твоей матери необходимо пожить на деревенском воздухе. Мы с дядей Жюлем пополам сняли виллу в холмах, где проведем летние каникулы.
Я был в восторге.
– А где находится эта вилла?
– За городом, далеко, в сосновом лесу.
– Это очень далеко?
– О да! – сказала мать. – Надо ехать на трамвае, а потом идти пешком, и не один час.
– Значит, это дикое место?
– Довольно дикое, – подтвердил отец. – Там начинается «гаррига», сплошные непролазные кустарники, которые тянутся от Обани до самого Экса. Это настоящая пустыня!
На пороге столовой появился босой Поль, чтобы узнать, что происходит.
– А верблюды там есть? – спросил он.
– Нет, верблюдов нет.
– А носороги?
– Что-то не видел.
Я собирался задать еще тысячу вопросов, но мать меня оборвала:
– Ешь!
И так как я совсем забыл о своем бутерброде, мать легонько подтолкнула мою руку ко рту и обернулась к Полю:
– А ты сначала иди надень тапки, а то опять преподнесешь нам ангинку. Ну-ка, бегом!
Поль убежал.
– Значит, ты меня сегодня повезешь в холмы?
– Нет, – сказал отец, – пока еще нет! Вилла совершенно пустая, туда надо завезти мебель. Только новая мебель стоит очень дорого, поэтому сегодня мы с тобой идем к старьевщику на Катр-Шмен.
* * *
У отца была страсть – покупать всякое барахло у старьевщиков.
Каждый месяц, получив в мэрии жалованье, он приносил домой целую кучу редкостных вещей, как то: дырявый намордник (0,5 фр.), циркуль-измеритель со сломанной ножкой (1,50 фр.), смычок для контрабаса (1 фр.), хирургическую пилу (2 фр.), корабельную подзорную трубу, которая все показывала вверх ногами (3 фр.), индейский нож для скальпирования (2 фр.), приплюснутый охотничий рожок с наконечником от тромбона (3 фр.), не говоря уж о всяких там таинственных предметах, которым никто не мог найти применения и которые валялись по всему дому.
Эти ежемесячные поступления были для нас с Полем настоящим праздником. Мать нашего энтузиазма не разделяла. Лишившись дара речи, она смотрела на лук с островов Фиджи или на альтиметр высокой чувствительности, стрелка которого, достигнув однажды отметки 4000 метров (неизвестно, то ли от подъема на Монблан, то ли от падения с лестницы), потом упорно отказывалась оттуда спускаться.
Она просила только об одном:
– Главное, чтобы дети к этому не прикасались!
Вооружившись спиртом, хлоркой и содой, она долго терла эти обломки чьей-то жизни.
Надобно заметить, в то время микробы были чем-то совсем новеньким, поскольку великий Пастер только что их изобрел, и мать представляла их себе этакими крошечными тиграми, готовыми пожрать нас изнутри.
Не переставая трясти охотничий рожок, до краев наполненный хлоркой, она со скорбным видом вопрошала:
– Бедный мой Жозеф, ну скажи на милость, что ты будешь делать с этой дрянью?
– Три франка! – с победным видом коротко отвечал бедный Жозеф.
Позже я понял, что он приобретал не саму вещь, а ее цену.
– Значит, еще три франка выброшены на ветер!
– Но, дорогая, если бы ты захотела изготовить этот охотничий рожок, тебе пришлось бы обзавестись медью, специальным оборудованием… Сотни рабочих часов ушли бы у тебя на придание формы куску меди…
Мать пожимала плечами; было очевидно, что ей отродясь не приходило в голову изготавливать охотничий рожок либо что-то подобное.
– Ты просто не понимаешь, что этот инструмент, пусть сам по себе и бесполезный, является на самом деле настоящим кладом, – снисходительно увещевал ее отец. – Представь себе на минутку: если отпилить раструб, получится слуховой рожок, морской рупор, воронка, труба для граммофона. А из оставшейся части, если ее закрутить спиралью, выйдет прекрасный змеевик для перегонки спирта. А еще можно ее выпрямить и сделать стрелометательную трубу или водопроводную, учти, кстати, из чистой меди! А если ее распилить на тонкие пластины, у тебя будет дюжин двадцать колец для занавесок; если пробить в ней сотню дырочек, она сгодится для душа. Ну а если надеть ее на грушу от клизмы, выйдет прекрасный пистолет для стрельбы пробками…
Так, к восхищению сыновей и отчаянию любимой жены, отец превращал бесполезный предмет в другие, столь же бесполезные, но гораздо более многочисленные.
Вот почему при одном слове «старьевщик» мать с некоторым беспокойством покачала головой. Но вслух свою мысль не высказала, а только спросила меня: «Носовой платок у тебя есть?»
Разумеется, носовой платок у меня был: уже неделю он лежал у меня в кармане, чистый-пречистый.
Мне, который ногтем указательного пальца умел выковыривать из носа все субстанции, мешающие дышать, применение носового платка представлялось еще одним родительским предрассудком.
Правда, я иногда пользовался платком, чтобы навести блеск на свои ботинки или вытереть лавку в классе, но мысль о том, что можно выдуть сопли в эту мягкую ткань и, свернув, сунуть все это в карман, казалась мне нелепой и отвратительной. Однако, поскольку дети рождаются слишком поздно, чтобы успеть воспитать своих родителей, им приходится, чтобы не огорчать их, уважать неизлечимые родительские мании. Вот почему, вытащив платок из кармана и прикрыв ладонью весьма живописную кляксу на нем, я, словно на перроне, помахал им перед успокоенной матерью и вышел вслед за отцом на улицу.
У тротуара стояла небольшая ручная тележка, которую отец позаимствовал у соседа. На ее бортике крупными черными буквами было выведено:
Отец, пятясь, запрягся в оглобли.
– Ты мне понадобишься, – сказал он, – чтобы нажимать на тормоз при спуске по улице Тиволи.
Я взглянул вдоль улицы, которая круто, словно детская горка, поднималась к небу.
– Но, папа, – сказал я ему, – ведь улица Тиволи идет в гору!
– Верно! – ответил он. – Сейчас – в гору. Но я почти не сомневаюсь, что на обратном пути она пойдет вниз. И к тому же на обратном пути мы будем с грузом. А пока устраивайся-ка на тележке.
Я уселся в самой середине тележки – для равновесия.
Стоя за выпуклой оконной решеткой, мать смотрела, как мы отъезжаем.
– Главное, – крикнула она, – берегитесь трамваев!
В ответ отец, желая продемонстрировать, что ему все нипочем, весело заржал, два раза лягнул ногой воздух и пустился галопом навстречу приключениям.
* * *
Мы остановились в конце бульвара Мадлен перед неказистой темноватой лавчонкой. Весь тротуар перед ней был загроможден разношерстной мебелью, в центре возвышался допотопный пожарный насос, на котором висела скрипка.
Хозяин лавки был очень высокий, тощий и страшно грязный. У него была седая борода и длинные вьющиеся, как у трубадура, волосы, выбивавшиеся из-под большой широкополой шляпы, какие обычно носят художники. Он с меланхоличным выражением лица курил длинную глиняную трубку.