В работе антифашистской группы, созданной Арвидом Харнаком и Харро Шульце-Бойзеном, активно участвовали коммунисты журналисты Йон Грауденц, Вильгельм Гуддорф, Йон Зиг, Вальтер Гуземан, Мартин Вейзе; военные — лейтенант Вольфганг Хавеманн, сотрудник абвера обер-лейтенант Ганс Герберт Гольнов; студенты Берлинского университета Хорст Гейльман, комсомолка Урсула Гетше, католичка Ева-Мария Бух и многие другие…
По прибытии в Берлин капитан Шульце в тот же день встретился с женой, но никаких утешительных новостей не услышал. Он поехал в министерство авиации. Принявший его дежурный офицер тоже ничего не смог рассказать ему о сыне, но намекнул, что, наверное, об этом лучше всего узнать в гестапо. Шульце приехал на Тирпицуфер, в резиденцию абвера, к адмиралу Канарису. Представитель начальника военной контрразведки подтвердил, что его сын — Харро Шульце-Бойзен арестован гестапо по обвинению в государственной измене и что дело ведет оберштурмбанфюрер Панцингер.
Капитану Шульце удалось попасть на прием к Панцингеру. Низенький плотный человек вежливо выслушал его. Взвешивая каждое слово, сказал, что дело очень серьезное, безнадежное и трудно что-либо сделать… За заговорщиками давно следили. Почти все арестованные признались в преступлениях, совершенных против фюрера и рейха. Несмотря на тяжесть вины Харро, он постарается добиться разрешения о встрече с ним…
Вот что рассказывает об этом свидании, состоявшемся 30 сентября, капитан Шульце:
«…Комиссар по уголовным делам Конков, сотрудник Панцингера, проводил меня по длинным коридорам в комнату, казавшуюся нежилой. В одном углу стоял пустой письменный стол, вдоль длинной стены комнаты — софа, два простых кресла и небольшой стол. Здесь минуты две я был оставлен наедине.
Затем открылась боковая дверь и вошел Харро, сопровождаемый Конковым и другим чиновником. Он вошел тяжелым, медленным шагом, как будто отвык ходить, но, выпрямившись, обе руки держал так, что я вначале подумал, что он закован. Его лицо было пепельно-серым и страшно осунулось, глубокие тени залегли под глазами… На нем был штатский серый костюм и голубая рубашка. Я взял его за руку, подвел к одному из кресел у небольшого стола, сел сам на другой стул, который я придвинул вплотную к его креслу, и взял его руки в свои. Они так и покоились в моих руках во время всей беседы. И это пожатие было нашим молчаливым внутренним диалогом, который шел наряду с другим…
Оба чиновника садятся за письменный стол и наблюдают за нами; один, кажется, ведет протокол.
Я повернул свой стул так, чтобы они не могли видеть моего лица.
Я сказал Харро, что пришел для того, чтобы помочь ему, заступиться за него, и хочу выслушать его мнение, как это лучше всего сделать. Пусть он сообщит мне, почему он арестован. Одновременно я хотел передать ему привет от матери и его брата, которые также находились в Берлине, но которым не разрешили прийти.
Он отвечал мне спокойно и твердо, что ему невозможно и безнадежно теперь как-то помочь. Уже много лет он сознательно боролся против существующего государственного строя как только мог. Он делал это с полным сознанием опасности, которой подвергался, и теперь решил взять на себя всю ответственность.
Один из двух чиновников, до того молча присутствовавший при нашем разговоре, задал лишь вопрос, на который мне уже намекал Панцингер и который явно беспокоил гестапо.
Имелись якобы веские данные считать, что Харро до своего ареста через посредников переправил за границу совершенно секретные документы. До сих пор Харро отказывался давать какие-либо показания, и чиновник спросил, не намерен ли он теперь что-либо сказать по этому поводу.
Гестапо, видимо, считало, что Харро расчувствуется в эти прощальные часы и раскроет тщательно оберегаемую тайну.
Однако он твердо отказался сделать какие-либо признания о местонахождении документов. Без сомнения, он чувствовал, что гестапо со своей нечистой совестью страшно боится публикации подобных секретных документов и не скоро освободится от этого страха.
Конец моего разговора с ним был чисто личным.
Харро встал одновременно со мной, выпрямился и, стоя совсем близко около меня, гордо и твердо посмотрел мне в глаза. Я смог лишь сказать ему:
— Я всегда любил тебя!
Потом я подал ему обе руки, он пожал их. Я пошел к двери, но у порога обернулся и молча кивнул ему. Он стоял выпрямившись между двумя чиновниками. У нас обоих было чувство, что мы видимся в последний раз».
Йон Зиг шел по Франкфуртер-аллее и жадно разглядывал все, что попадалось ему на пути. Его глаза цепко обнимали широкий проспект, засаженный у обочины липами, витрины магазинов, зазывающие покупателей товарами и доступными ценами.
Шла война, но все в общем выглядело так же, как и раньше, в мирное время. Кроваво-красные стяги с черной паучьей свастикой напоминали о том, что в Германии по- прежнему господствуют нацисты. Зигу казалось, что берлинцам нет никакого дела до событий, которые совершаются на восточном фронте, и это раздражало его.
Лица пожилых рабочих и женщин, торопившихся в ближайшие булочные и молочные, были озабочены и хмуры, и Йон подумал, что среди них, наверное, найдутся такие, кто искренне обрадуется первому большому поражению нацистов…
Только два часа назад узнал он о крупном контрнаступлении советских войск, отбросивших фашистских захватчиков от Москвы. Вот оно, начало!
Еще будут новые, радостные известия о победах русских. Их общих победах! Еще будут впереди тяжелые дни, месяцы горьких отступлений и временных поражений, но все-таки придет тот светлый день, когда фашизм будет разбит и разгромлен.
На Штраусбергерплац Йон свернул к станции подземной городской дороги и спустился вниз.
Одинокий рыбак сидел у лодочного причала. Свинцово-серые волны Мюгель-зее тихо плескались у его ног, обутых в старые, видавшие виды сапоги.
Ставни на окнах и двери ближайшего ресторанчика и гостиницы для приезжих были еще закрыты. Было воскресенье, но хозяева, видно, понимали, что в хмурый декабрьский день рассчитывать на посетителей не приходится.
Йон медленно подошел к одинокому рыбаку и положил руку ему на плечо.
— Здравствуй, Отто.
Рыбак обернулся. Его суровое лицо смягчилось, когда он увидел пришельца.
— Здравствуй.
Рыбак привстал и вытащил из рюкзака еще один складной стульчик. Потом, придерживая рукой свою удочку, второе удилище протянул товарищу.
Оба молча уселись рядом. Разговор начал Йон. Он сообщил товарищу последние известия с восточного фронта.
Советские войска Калининского, Западного и Юго-Западного фронтов нанесли гитлеровцам серьезные удары, вынудив их оставить крупные населенные пункты, города… Началось наступление, которое будет началом разгрома.
После долгих месяцев ожиданий, когда безысходные, тоскливые мысли, казалось, навсегда отнимут надежду на будущее, их радость была вполне понятной… И хотя геббельсовские демагоги наверняка постараются замаскировать первое серьезное поражение вермахта, они оба были убеждены, что среди наиболее трезвых голов найдутся и такие, которые задумаются: «А что будет дальше?»
Йон Зиг был хорошо известен среди товарищей по партии как энергичный, умный журналист и организатор. В течение ряда лет он писал газетные статьи для «Роте Фане», а также для крупных буржуазных газет «Берлинер тагеблатт» и «Фоссише цейтунг».
Сразу после установления нацистского режима он просидел три месяца в тюрьме и, выйдя на свободу, продолжал журналистскую деятельность: писал нелегальные листовки, статьи.
Йон Зиг устроился работать на железную дорогу. Используя все возможные способы, он срывал график движения поездов и военных эшелонов, уходивших на фронт.
Художник и скульптор коммунист Отто Грабовски, рабочий печатник Герберт Грассе и железнодорожный служащий Йон Зиг осенью 1939 года положили начало подпольной организации нейкельнских коммунистов, впоследствии известной как группа «Иннере Фронт».