Решетько вскинул руку к шапке.
— Будьте покойны. Такого не будет. Слово фронтовика.
Из пятнадцати вдов на работу вышли пятнадцать. Даже злостная прогульщица Марья, которую давно вычеркнули из всех колхозных списков и присвоили титул спекулянтки первого разряда, и та явилась разодетая в цветной сарафан курортного сезона.
Когда все собрались на усадьбе под старыми тополями, Решетько построил женщин в шеренгу, рассчитал, как солдат, на первый, второй. Причем делал все это он в шутку, а исскучавшимся бабам такая веселая затея бригадира понравилась, и они, хохоча над своим неумением, охотно делали то, что он говорил.
Скомандовав «смирно!», Решетько важно, как главнокомандующий, прошелся вдоль строя и вскинул руку:
— Бабоньки! Солдаточки! Бойцы трудового фронта! Сегодня мы уходим в бой. В наступление на пустыри и дичары… В бой за наш солнечный крымский виноград!
— Войско маловато! — выкрикнула Татьяна. — Один взвод, и тот в юбках.
— Ничего, бабоньки. Не беда, — продолжал Решетько. — Суворов говорил: воюют не числом, а уменьем.
— Тракторов бы парочку еще.
— Будут и трактора. Дай заводы восстановим и новые построим. Жизнь-то какая пойдет!
— Доживем ли?
— Доживем, милушки. Непременно доживем. Мы голодом мореные и огнем прокаленные. Нам никакой черт не страшен.
Груня, глядя восхищенными глазами на Решетько, вздохнула:
— Вот демон-то. Мертвого на ноги подымет. — И громко сказала: — Да веди же. Веди…
Решетько дал команду. Женская бригада уходила в горы.
2
Дрéмна тишина в предлесье Крыма. Угрюмо молчаливы горы. Без устали греют они свои спины, и днем и ночью думают горькую думу. Им бы шуметь садами, дарить людям корзины груш, винограда, удивлять мир розами, а они, будто в насмешку, плодят лишь скудные травы да кусты колючего шиповника.
Никому не нужны были эти сохлые в рыжих подпалинах горы. Только изредка отдохнет на них усталый орел, да разве влюбленный парень уведет повыше девчонку, чтоб были видны звезды и расплесканный синевою безбрежный мир. Люди веками хлопотали у тех кусков земли, которые поближе к воде, а на те, что подальше, смотрели с боязнью. Но вот пришел черед и до них.
Степан Решетько скинул с плеч пиджак, положил на камень шапку, солдатский ремень и, взяв в руки мотыгу, обратился к покатой горе:
— А ну-ка, вставай! Хватит дремать, родная. — И со всего размаху вогнал мотыгу грунт.
В ряд с Решетько стали с кирками, мотыгами бабы. Загудела гора. Зазвенели на ней шутливые голоса.
— Степан, берегись! Грунька на пятки наступает.
— Она знает, кому наступать. У Степана пятка широкая.
— И что с того, кума?
— Как что? У кого пятка широка, с тем и ноченька сладка. Правда, Степан?
Степан, как петух, ходил возле баб. Одной поможет набить соскочившую кирку на цевье, другой — мотыгу наточит, третью — словечком подбодрит, а не то и ущипнет за крутое бедро. А вдовушкам только такой бригадир и нужен.
Незаметно прошел день. Вот уже начало темнеть, с гор холодком потянуло. Уходить бы пора, но хочется Степану еще одну плешину раскорчевать, и он опять — с улыбкой по цепи:
— Любушка! Грунюшка! Пелагеюшка, маков цвет. Еще чуточек. Еще немножко. Где наше не пропадало!: Постараемся. Взмотыжим гривку.
— Устали. Руки гудят.
— Верно, устали. Вижу, милушки. Но зато какой будет виноград! Сколько вина! И шампанское. Наше колхозное. Крымское… Родное… Пробки будет рвать. Бутылки в крошки…
Вздыхая и улыбаясь, бабы поворачивают к нераскорчеванной делянке.
— Да темно уже, Степан, — замечает одна из них.
— А я костерчик… Костерчик разложу.
И Степан сломя голову бежит в ближний кустарник, как муравей, тащит оттуда трескучую охапку хвороста. И вот уже взвился птицей костер, озарил пугливым светом ломкую цепь женщин, устало мотыжащих высоту.
С «добитого» клина бабы спускаются умываться к ручью. Степан, довольный и усталый, идет позади. Дорога в долину освежает его, усталость проходит, и у него вдруг появляется мужской азарт подшутить над какой-нибудь вдовицей.
В полуобороте к нему, красиво выгнув гибкий стан, плескалась в воде Груня. Желтая кофточка, казавшаяся при лунном отсвете белой, плотно обтянула ее полную грудь. Округлая, с ямочкой щека от холодной воды молодо горела. Из-под вздернутой юбки выбивались белые кружева рубашки, и оттого ноги ее казались еще чернее.
Степан тихонько сорвал колючую ветку шиповника, осторожно, ползком по траве, подкрался сзади и, спрятавшись за камень, несильно стегнул ею по ногам.
— Ой! Мамонька! — вскрикнула Груня.
— Ты чего? — выглянула из-за куста Пелагея.
— Укусил кто-то. Ой! Прямо за ногу.
Пелагея кивком указала на камень, но, чтобы не спугнуть Степана, возразила:
— Прямо уж. Нужны твои ноги…
Догадавшись, Груня глянула за камень и кошкой прыгнула на Степана.
— Бабы! Сюда! Хватай его. Держи!..
Решетько и опомниться не успел, как оказался распластанным на траве, окруженный толпой вдовиц. Одни, распяв его, как Иисуса Христа, держали за руки, ноги, другие с хохотом стаскивали с него штаны. Кто-то с азартным визгом сыпал под рубашку песок.
Поняв, что шутка теперь обернулась против него самого, Решетько, визжа от щекоток, взмолился:
— Вдовушки! Цыпоньки. Голубушки. Клюковки с помадкой. Черти разнокосые. Да пустите же! Как не стыдно? Разойдись!
— Лежи, лежи, — прижимала Груня.
— Стаскивай! Тяни, кума! — кричала Люба.
— Воды! Воды давай, — горланила над самым ухом Татьяна.
Лежа на спине, Степан смотрел на баб. Прямо на нем, до боли прижав собою ноги, сидела Груня. Глаза ее, как у кошки, поймавшей мышь, озорно горели. Слева давила своими коленями руку Люба. Правую цепко ухватила в запястье и прижала не то к камню, не то к острому корневищу Татьяна. А дальше Степан видел только хохочущие лица, белые ряды зубов да разгоряченные глаза.
Вырваться из такого плена было, конечно, невозможно. Рассчитывать на чью-то помощь тоже нечего. В шутливой свалке были все, исключая старую Пелагею и пугливую Марью-базарку. Вызволить сейчас могла только лисья хитрость, и Решетько тут же пустился на нее.
— Бабоньки! Милые, — начал он ласково, как только мог. — Погодите. Дайте слово сказать. Новость важную.
— Говори!
— Слушаем…
Решетько лизнул пересохшие губы.
— Дуры вы! Дуры безрасчетные. Ну какой вам толк истязать меня?
— Мы не истязаем. Жалеем, Степушка, тебя, — пропела над ухом Груня.
— Вижу жалость твою. Да не щипайся, черт!
— Ах, ты огрызаться. Хватай его!
— Да погоди. Не все сказал.
— Говори!
— Так вот и говорю. Ну, защекочете вы меня. Еще прибавится одна вдова — Катря моя. А я ведь о всех вдовах думаю. Как замуж выдать вас. У меня и планы уже есть.
Руки баб ослабли. Люба, Татьяна и Нина отступились. Только Груня, не слезая, сидела верхом на ногах и зорко следила за каждым движением бригадира, готовая к новой борьбе.
— Какие планы? Выкладывай, — скомандовала она и для пущей острастки стукнула кулаком по груди Степана.
— Самые чудесные, бабоньки. Самые светлые, — повеселев, начал расписывать Решетько. — В том полку, где я служил, по моим подсчетам, не меньше тридцати холостяков. Есть среди них такие орлы, как я, есть и кое с какими дефектами. Шрам там на лице. Опаленные брови. Но в целом же кавалеры что надо. Прошли все огни и воды, пролезли все медные трубы.
Решетько передохнул, попросил, чтобы ему смахнули пот с лица, и, когда Грунин фартук освежил его, снова молол:
— Все эти тридцать гренадеров по милости войны остались без кола, без двора и теперь сидят и ждут себе тихого пристанища. Каждому хочется обрести теплый очаг, обнять вот такую, как Груня аль Таня. Но, но, но…
— Что «но»? Чего занокал?
— Задушили б вы меня, и никто б не узнал о вашем существовании.
— Миленький, да кто же тебя душить-то будет? Глупый, — чмокнула Степана в щеку раскрасневшаяся Груня. — Ты только уладь. Смани их сюда.