Секунда-две – и передо мной снова был джентльмен.
Но все это меня не слишком занимало. Он был яркий, интересный человек, и это было главным. Он умел говорить, а я заслушивался.
Он прекрасно разбирался в московских мафиозных разборках, то и дело упоминал имена воров в законе, малая часть из которых мне была знакома по газетам; судя по всему, он многих знал лично и давно.
Ему то и дело звонили из Парижа, Нью-Йорка, Барселоны, Тель-Авива, а то и из его родной Армении; тогда он был серьезен – даже нахмурен – и очень внимателен; отвечал же на неизвестных мне языках, иногда резко повышая голос, а обо мне забывал. С окончанием же разговора серьезность и нахмуренность пропадали, и он опять становился учтив и приветлив.
А потом опять рассказы о рассветах в Атласских горах, о закатах на Карибах, об отелях, пляжах и бассейнах; о Лувре, Уффици и Прадо; о любимых винах, в которых он знал толк на профессиональном уровне; разумеется, он был большой специалист и по части женского пола. Дела не отпускали его ни на минуту, но в свободное время, что бы где-то там ни творилось, он умел смаковать, а значит, умел жить и, если надо, умел умереть. И такое приятие любых обстоятельств делало его необыкновенно притягательным в моих глазах. Он был истинным королем своей жизни.
Иногда он закуривал сигарету (сигара пошла бы ему больше), а я, хотя у меня были свои, хотел покурить именно его. Конечно, он никогда не отказывал. Его сигареты были странноваты на вкус. А главное – они странно воздействовали на психику. Впрочем… так ли уж странно? Я припоминаю… «А снится нам трава, трава у дома», – пели мы когда-то, молодые и глупые. Это была превосходная трава. И давал он мне не косяк, а просто сигареты с фильтром, неотличимые от обычных сигарет. Впрочем, вместо названия сигарет, как раз у фильтра, я увидел «52 677». Это меня успокоило и умиротворило. Я уплывал в сухой, тяжелой, но все-таки сладостной полудреме. Закрыл глаза – и вот я вижу красивейшие малахитовые узоры; они постоянно меняются, задерживаясь лишь на чуть-чуть и каждый раз оборачиваясь новыми узорами, не менее прекрасными. А вот и армада древних простых судов с парусами и веслами, я вижу ассирийские бороды мореплавателей; в желтой пустыне сухой ветерок обметает мои ноги теплым песком; как ни странно, не жарко, и я смотрю на синюю-синюю воду, от долгого созерцания песка кажущуюся еще синее…
– Хорошо же тебя прибило, – сказал чей-то улыбающийся голос, и я вспомнил, что это мой друг.
– Да, добрая шмаль…
– Родная, – с гордостью сообщил он мне.
«Родная» – скорее всего из Армении, а может быть, из каких-то других, смежных, мест.
Одной мне сегодня слишком, я прошу другую на потом, и он мне ее дает.
Я иду-плыву, выруливая через коридоры, и, наконец, нахожу свою комнату.
Там я ложусь, погружаясь в дрему. И снится мне что-то очень нужное.
…Перед тем как начало по-настоящему сниться, я вижу себя в квартире одноклассника, где на модных тогда фотообоях были изображены две пальмы, прильнувшие своими изящно изогнутыми стволами к самому морю, однако в последний момент воздевшие над ним кокосовые кроны, а может быть, и не кокосовые, но с не менее красивыми названиями. Красивый рекламный пейзаж, где нет ничего лишнего, а уж как они постарались над закатом! Может быть, и на Карибском море, где я ни разу не был.
На дверях висел сплошной бамбук, сухой и легкий, мгновенно отзывающийся таким же треском, если его чуть потревожить, а за окном – если не считать обычного во второй половине дня желтого – царили зеленый, красный, синий цвета, напоминавшие мне ядовито-сладкие кремы на тогдашних дешевых тортах.
А скоро домой, на автобус. В автобусе будет мало людей, будет тихо, спокойно, почти блаженно устало. В темном окне почти ничего уже нельзя разглядеть, кроме автоматически ожидаемых деталей пейзажа. Где-то горят далекие окна, но это не наши.
Встал я в спокойном, чуточку заторможенном сознании, мысли, чувства были приглушены и не спешили проявляться. Да, сигарета была и вправду хороша.
Я служил прапорщиком в Гештинском полку при Петре Первом. Мне дали какое-то пустячное хозяйственное задание: всего лишь принести два пакета. Каждый из пакетов был перевязан посередине, таким образом, они напоминали объемные круглые восьмерки. Я нес в каждой руке по такой восьмерке, они были легкие. Я шел и тихо гордился своей формой, к тому же – я был уверен – сидела она на мне крайне удачно. Чем больше людей проходило мимо – тем сильнее я гордился. Я смотрел на себя со стороны и не мог не восхищаться.
Упоительное чувство.
Хорошо было идти в начинающейся тенистой прохладе. Дорога была мне давно знакома, значит, можно не спешить.
В таком настроении я зашел в комнату, где жил мой командир с супругой. Между ними происходила напряженная сцена, и я сразу понял, что сейчас я здесь более чем некстати. Мне предстояло просто поставить два пакета, но один из них безнадежно валился, я никак не мог восстановить его.
– Ты чего тут? – недовольно прервал сцену с супругой мой командир.
– Да никак не поставить один, – жалобно отвечал я.
– Давай быстрее.
Я сразу же отказался от попыток установить пакет, но случилась другая напасть: ручки пакета обмотались вокруг моей ладони, я их, наверно, бессознательно крутил-вертел и нечаянно намотал на нее. Надо было поторапливаться, но я еще не освободил ладонь, я старался только не дрыгаться, чтобы сохранить ясность рассудка, и, когда проклятые ручки, наконец, перестали меня удерживать, я услышал:
– Пошел вон, болван!
Я почти выбежал из комнаты, а потом еще быстро шел, словно желая убедиться, что сам звук моих шагов более недоступен для начальственных ушей. Наконец, перевел дух.
А как же мое просветленное и окрыленное настроение? Его неосознанно и безжалостно уничтожил мой начальник. Особенно про форму я старался не думать: гордость обернулась пакостью. Так горько, так обидно, прямо до слез…
А в другой раз я пошел в то же самое место за теми же пакетами: зайдя к командиру, я увидел, что в комнате никого нет; я спокойно поставил пакеты рядом, и ни один из них не свалился и не пытался меня удержать. Я ушел без какой-либо спешки.
Так работает книга жизни: бросает тебя в похожие ситуации, но непременно с непредвиденными модификациями. Для нее, похоже, столь же непредвиденными…
Я был стрельцом. Был 1650 год, непонятно почему я это знаю. Золотое детство и юношеские забавы остались в прошлом, и меня покатило по совсем другим дорогам. Я помню первую такую дорогу: нас везут в стрелецкую часть на санях. Тянут их лошади. И везут как каких-то каторжников: на сани сажают в два ряда и спиной друг к другу. Я смотрю на грязный, рыхлый снег, летящий из-под полозьев, сравниваю его с другим снегом, поодаль от дороги, абсолютно нетронутым и белым, и мне становится как-то нехорошо…
Я оборачиваюсь к парню, сидящему позади меня, спиной ко мне, и спрашиваю зачем-то:
– Тебя как зовут?
– Борча, – негромко ответил он. Тихая печаль слышалась в его голосе.
Однако какое настоящее старорусское имя – Борча. Наверное, производное от «борьба». И для стрельца в самый раз. Хотя Борча, видимо, какой-то нетипичный.
Я вздохнул и повернулся назад. Опять одна и та же снежная равнина, куда ни глянь, куда хватает глаз. Эх, тяжело молодому стрельцу! Тяженько…
Приехали. Такие же снежные пустоты вокруг. Домов не видел, хотя пытался найти их глазами. Горел костер, поодаль еще один, где-то еще третий, четвертый… Утоптанный снег не делал выбранный начальством клочок равнины более ухоженным, уютным, жилым.
Тяженько.
Не знаю, как я провел ночь, но все вокруг было по-старому, и одет я был так же, как вчера, и так же, как все: если не ошибаюсь, в «кафтаны», но только все они были серыми, а не красными или иногда зелеными, если судить по фильмам. Оружия у нас тоже не было. Но была толпа таких же серых кафтанов. Более того, игнорировать ее становилось невозможно, и вот я затянут серой толпой, которая считает меня своей частью.