Но самой странной частью декора, на которую я всякий раз обращал пристальное внимание, служила огромная картина маслом, висевшая слева над стойкой. Полотно было настолько старым, настолько пропитанным дымом тысячи омлетов и бургеров, что лишь прилежным и тщательным изучением можно было развивать представление о ее предмете. Холст являл собой столь явный хаос теней и полутонов, что я даже решил как-то, что передо мной некий масштабный тест Роршаха. Туда, где висел холст, практически не добиралось тамошнее освещение, и это тоже накладывало на восприятие картины ощутимый отпечаток. Можно было разглядеть длинное, изогнутое черное пятно, парящее в середине картины над другим пятном, бледным, а еще – волнистую белую линию в верхнем правом углу. Вы, наверное, думаете, что я ни черта не смыслю в современном искусстве – что ж, пусть так. Но что-то было в этой картине непередаваемое, невыразимое: она очаровывала меня этими издевательскими ускользающими полунамеками на истинный смысл, когда казалось, что еще немного – и суть нарисованного станет ясна как божий день. Может, она взаправду была тестом Роршаха, и ничем иным. Каждый раз, садясь за стойку, я толковал ее по-разному. Однажды – должно быть, то был первый раз, когда я остановился у Германа, – я увидел птицу, парящую в небе, может быть, во́рона. В другой раз я решил, что это может быть летучая мышь. Затем, исходя из общей тематики оформления забегаловки, я сделал вывод, что на картине изображено нечто на рыбацкую тематику. В ходе всех этих измышлений я не раз и не два призывал персонал на помощь, но толку от всех от них было чуть – более того, никто не был уверен, откуда именно взялась картина. Говард, к примеру, считал, что ее приобрели в гостинице где-то в Новой Англии при каких-то весьма и весьма загадочных обстоятельствах, но большего сказать о ней не мог. И да, никто не мог сказать, что именно на холсте изображено. Лиз и Кэтлин отказались делиться догадками, несмотря на все мое пущенное в ход престарелое обаяние.
В то утро, когда мы с Дэном сели за прилавок и заказали кофе, без посторонней помощи я углядел в черном пятне в центре картины длинную рыбу – не то щуку, не то миногу. Рыба, подцепленная на крючок, билась в воздухе, сражаясь со своей судьбой. Чем дольше я смотрел на полотно, потягивая кофе, тем больше креп в убеждении, что наконец после долгих размышлений я разгадал его тайну, что виделось мне благим предзнаменованием для предстоящего дня рыбалки. Меня охватило мгновенное желание рассказать кому-нибудь о своем открытии, поделиться своим успехом, но Дэн только что отправился отлить, а больше в закусочной никого не было. К тому времени, как он вернулся, желание пропало.
Пока я обшаривал взглядом зал, ища кого-то, с кем можно было бы разделить радость дешифровки картины, внимание мое привлекли сгустившиеся тучи, затмившие пасмурное сияние слабого рассвета. Миг спустя первые капли дождя забарабанили по оконным стеклам. Чертыхаться вслух я не стал, хоть и желание было велико. Конечно, воды небесные меня не остановят – черт побери, я бы закинул удочку, даже если бы повалил снег, но надо же было этому засранцу пойти именно сейчас! Слепой дождик не так уж плох, но тяжелый ливень, колотивший о крышу забегаловки, – такой, под которым вы промокнете до нитки за минуту, а идти ему еще добрый час, – обрадовать меня ну никак не мог. Может, нам с Дэном повезет, и надолго заряд не затянется. Но к тому времени как Лиз поставила передо мной тарелку с рагу и яичницей, забегаловку со всех сторон обступили плотные водяные завесы.
Пока мы с Дэном уплетали свои завтраки, из кухни показался Говард. Нацедив себе чашку кофе, он пристроился поболтать с нами. Я видел, как он делал так время от времени. Похоже, он был владельцем закусочной и таким вот образом налаживал хорошие отношения с клиентами. Я имел с ним непродолжительный разговор два или три года назад – вряд ли он, конечно, помнил об этом, мы просто обменялись парой словечек о погоде, теплой и солнечной, о клёве и о том, что за рыба водится в здешних стремнинах. После этого он кивал всякий раз, когда видел меня, но я приметил, что подобных кивков удостаивались почти все посетители закусочной. Высоким он был парнем, этот Говард; палки-ручищи переходили в массивные ладони, лицо – из той породы, которую моя мать именовала «замятышами», не уродливое, просто неладно скроенное. Благодаря оттопыренной челюсти он выглядел так, будто всегда держал во рту ложку горячего супа. Его кожа была бледной и имела тот изношенный вид, присущий заядлым курильщикам, дымящим большую часть своей жизни. Голос у Говарда был низкий, проседающий, судя по подслушанным мною разговорам с остальными – чем-то искусственно обостренный; мне всегда было интересно, чем там, на кухне, он пыхает, пока готовит, но интерес этот так и остался неудовлетворенным.
Так или иначе, Говард предстал перед нами – под грязно-белым поварским колпаком, с привычной чашкой кофе в огромной лапище. Отсалютовав нам и пожелав бодрого утра, он выслушал наши ответные приветствия и заявил:
– Погодка-то у нас сегодня шепчет.
Дэн хмыкнул, поднеся чашку ко рту, я же сказал:
– И не говори. Уверен, ручьи сейчас беснуются.
– Много наводнений приключилось, – сказал Говард, – парочка довольно дрянных. Вы, ребята, рыбачить навострились?
– Так точно, – ответил я.
Говард поморщился:
– Не скажу, что удачное времечко выбрали. А куда именно путь держите?
– На Голландский ручей, – сказал я и по наитию добавил: – Слыхал о таком?
Пожалуй, можно было пересчитать по пальцам все те случаи, когда сказанное мной заставляло кого-то бледнеть. Главным образом такое случалось в детстве, когда нужно было поделиться с родителями особо тревожной новостью: мам, я наступил в подвале на гвоздь, пап, в нашу новую спутниковую антенну ударила молния – все в таком духе. В то субботнее утро я заполучил еще один случай в общую практику. И без того бледная кожа Говарда совсем уж побелела – представьте себе миску овсяной муки, на которую вылили стакан молока, и поймете, о чем я. Он явно ушам своим не верил – глаза округлились, челюсть отвисла. Поднеся чашку ко рту, он залпом допил остатки кофе и пошел наводить еще одну. Я обернулся к Дэну – тот смотрел прямо перед собой, набив рот бельгийской вафлей, на лице его застыло выражение, которое я не мог опознать.
Щедро сыпанув в чашку сахара и даже не размешав его, Говард возвратился к нам. Все еще молочно-бледный, он уточнил у нас спокойным голосом:
– Голландский ручей, говорите?
– Он самый, – подтвердил я.
– Мало кто теперь о нем знает. Вас-то как угораздило?
– Мой друг прочитал о нем, – сказал я.
– А что, о нем где-то пишут? – спросил Говард у Дэна.
– Угу, – откликнулся Дэн, дожевывая вафлю.
– И где же, коли не секрет?
– В книге про наши Катскиллские горы. Автор – Альф Эверс. – Говоря это, Дэн даже не смотрел на Говарда.
– Хорошая книга, – произнес Говард, и я заметил, как Дэн напрягся. – Ладно написана. Только я вот не помню, чтоб в ней ручей был упомянут.
– В главе о водохранилище, – сказал Дэн.
– О, вот где, значит? Запамятовал, стало быть. – Тон, которым Говард это произнес, как бы предупреждал нас, что с памятью у его хозяина все в порядке. – Надо бы еще разок книгу старины Альфа прочитать. Есть там парочка хороших историй. Ну, раз уж моя память, ясен пень, уже совсем не та, что раньше, может быть, вы напомните мне, что еще Альф пишет о ручье? Он рассказал, как он получил свое название?
– Нет, – отрезал Дэн.
– Ну, а как же те люди, что там умерли? Он что, совсем о них не упомянул?
Голова Дэна еле заметно дернулась.
– Не упомянул.
– Ну дела, – протянул Говард, потирая челюсть свободной рукой. – Выходит, старина Альф не такой уж знаток, каким мне виделся.
– Там кто-то умер? – уточнил я.
– Да, – кивнул Говард. – На том ручье несколько человек Богу душу отдали. Берега там круче, чем кажется на первый взгляд, да и почва довольно рыхлая. Вдобавок ко всему глубок он, да и воды у него быстрые. Глядишь, не там шагнешь, оступишься – и все, свалился, а там уж поминай как звали.