— До завтра далеко, — отвечала девушка.
— Элен, — снова начал герцог, — поверьте моему слову, а я его ни разу не нарушил по отношению к вам, я ручаюсь вам, что завтрашний день будет счастливым и для вас и для него.
Элен тяжко вздохнула.
В это время вошел слуга и что–то тихо сказал регенту.
— Что–то случилось? — спросила Элен, которую пугало малейшее событие.
— Ничего, дитя мое, — ответил герцог, — просто мой секретарь хочет поговорить со мной по неотложным делам.
— Вы хотите, чтобы я оставила вас?
— Да, будьте добры, на минутку. Элен ушла в свою комнату.
В то же мгновение дверь гостиной отворилась, и вошел запыхавшийся Дюбуа.
— Откуда тебя принесло, — спросил регент, — да еще в этом обмундировании?
— Черт побери! Откуда, откуда — из Бастилии, — ответил Дюбуа.
— Ну и как там наш узник?
— Что узник?
— Все ли приготовлено к венчанию?
— Да, все, монсеньер, совершенно все, вы только забыли назначить час.
— Ну хорошо, пусть будет завтра в восемь утра.
— В восемь утра… — пробормотал Дюбуа и принялся что–то подсчитывать.
— Да, в восемь. Что ты считаешь?
— Считаю, где он будет.
— Кто?
— Да наш узник.
— Как наш узник?
— Да, завтра в восемь часов утра он будет в сорока льё от Парижа.
— То есть как в сорока льё от Парижа?
— Ну, по крайней мере если едет с той же скоростью, с какой отправился в путь на моих глазах.
— Что ты говоришь?
— Я говорю, монсеньер, что для венчания не хватает только одного — жениха.
— Гастон?!
— Убежал из Бастилии полчаса тому назад.
— Ты лжешь, аббат, из Бастилии не убегают.
— Прошу прощения, монсеньер, приговоренный к смерти откуда хочешь сбежит.
— Он бежал, зная, что завтра должен обвенчаться с той, кого любит!
— Послушайте, монсеньер, жизнь — штука соблазнительная, и ею обычно дорожат. А потом, у вашего зятя очень приятная голова, и он желает сохранить ее на плечах, что совершенно естественно.
— И где он?
— Где он? Может быть, завтра вечером я и отвечу на ваш вопрос, а сейчас я могу вам только сказать, что он далеко и, ручаюсь, не вернется.
Регент глубоко задумался.
— Монсеньер, — продолжал Дюбуа, — ваша наивность и вправду меня бесконечно удивляет; нужно уж совсем не знать сердца человеческого, чтобы полагать, что человек, приговоренный к смерти, останется в тюрьме, если может бежать.
— О! Господин де Шанле! — воскликнул регент.
— О Господи! Да, этот рыцарь, этот герой поступил как последний негодяй, и, говоря по правде, правильно сделал.
— Дюбуа, а моя дочь?
— Что ваша дочь, монсеньер?
— Она же умрет, — сказал регент.
— Ну нет, монсеньер, узнав такое о своем герое, она перестанет по нем страдать, и вы выдадите ее замуж за какого–нибудь немецкого или итальянского князька, ну, например, за герцога Модены, от которого отказалась мадемуазель де Валуа.
— Дюбуа, а я еще хотел его помиловать!
— Он сам себя помиловал, ему это показалось более надежным, и, признаюсь, я бы на его месте поступил точно так же.
— О, но ты не дворянин, и ты не давал клятвы.
— Ошибаетесь, монсеньер, я поклялся помешать вашему высочеству совершить глупость, и мне это удалось.
— Ну что же, хорошо, оставим это, и ни слова при Элен. Я сам ей все сообщу.
— А я вам поймаю зятя.
— Ни в коем случае! Раз сбежал, пусть так и будет!
В то мгновение, когда регент произносил эти слова, в соседней комнате раздался какой–то странный шум, затем поспешно вошел швейцар и доложил:
— Шевалье Гастон де Шанле.
На присутствующих эти слова произвели различное, прямо противоположное впечатление. Дюбуа стал бледным как смерть, и на лице его появилось выражение гнева и угрозы. Регент же в порыве радости весь покраснел и вскочил с кресла. На лице его расцвела улыбка, и оно сделалось величественно–прекрасным, потому что доверие его оправдалось, хитрая же и тонкая мордочка Дюбуа, напротив, отражала еле сдерживаемую ярость.
— Пригласите войти, — произнес регент.
— Подождите хоть, пока я выйду, — сказал Дюбуа.
Дюбуа медленно удалился, глухо рыча, как гиена, которую побеспокоили во время трапезы или любовных игр. Он вошел в соседнюю комнату и упал в кресло, стоявшее перед столом, на котором стояли две зажженные свечи и письменный прибор. Эти предметы, по всей видимости, навели его на новое ужасное решение, потому что лицо его прояснилось, и он улыбнулся.
Он позвонил. Вошел лакей.
— Принесите мне портфель из кареты, — распорядился он.
Приказ был немедленно исполнен. Дюбуа схватил какие–то бумаги, поспешно их заполнил, причем на лице его блуждала зловещая улыбка, положил их обратно в портфель, потом приказал подать к крыльцу карету и велел трогать в Пале–Рояль.
В это время распоряжение регента было выполнено, и перед шевалье открыли двери. Гастон стремительно вошел в комнату и направился прямо к герцогу. Тот протянул ему Руку.
— Как, сударь, это вы? — произнес герцог, стараясь изобразить удивление.
— Да, монсеньер, — сказал Гастон, — со мной случилось чудо, орудием которого стал храбрый капитан Ла Жонкьер: он подготовил все к побегу, попросил свидания со мной под предлогом того, что нам нужно договориться о показаниях, а когда мы остались одни, он все мне рассказал: мы бежали вместе, и, как видите, удачно.
— И вместо того чтобы бежать, сударь, вместо того чтобы направиться к границе и оказаться в безопасности, вы вернулись сюда, рискуя головой!
— Монсеньер, — ответил, покраснев, Гастон, — должен признаться, что сначала свобода показалась мне самой драгоценной вещью на земле. Первый глоток свежего воздуха опьянил меня, но почти сразу же я задумался.
— Об одной вещи, не правда ли?
— О двух, монсеньер.
— Об Элен, которую вы покидаете?
— И о товарищах, которых я оставляю, когда им угрожает топор.
— И тогда вы решили, что…
— Что я связан с нашим делом, пока наши планы не осуществятся.
— Наши планы?
— Как, разве же они не столь же ваши, как и мои?!
— Послушайте, сударь, — сказал регент, — я думаю, что человек может сделать только то, что в силах человеческих. Есть вещи, которые сам Господь, кажется, запрещает, посылая человеку знамения, указующие ему отказаться от некоторых действий. Так вот, я полагаю, что не считаться с этими знамениями и не слышать гласа предостерегающего — значит совершать святотатство. Наши планы провалились, так оставим же их.
— Напротив, монсеньер, — возразил Гастон, мрачно качая головой, — напротив, мы должны сейчас стремиться осуществить их более, чем когда–либо.
— Но вы просто бешеный, сударь, — сказал, улыбаясь, регент. — Что вы собираетесь осуществить в этом трудном предприятии теперь, когда оно стало почти бессмысленным?
— Я думаю, монсеньер, — сказал Гастон, — я думаю о наших друзьях, — их арестовали, судили и приговорили! Мне это сказал господин д'Аржансон. Я думаю о наших друзьях, которых ждет эшафот и спасти которых может только смерть регента; о наших друзьях, которые, если я покину Францию, смогут сказать, что я купил себе спасение ценою их гибели, открыв себе признаниями двери Бастилии.
— Итак, сударь, вы ради своей чести готовы пожертвовать всем, даже Элен?
— Монсеньер, если они живы, я должен их спасти.
— А если они уже мертвы? — спросил регент.
— Тогда другое дело, — ответил Гастон, — тогда я должен отомстить за них.
— Какого черта! — прервал его регент. — Сударь, мне кажется, что у вас несколько преувеличенное понятие о героизме. Мне кажется также, что вы уже достаточно заплатили за все. Поверьте мне, а я человек, которого признают справедливым судьей в вопросах чести: вы оправданы в глазах всего мира, дорогой мой Брут.
— Но не в своих, монсеньер.
— Итак, вы настаиваете?
— Более, чем когда–либо. Регент должен умереть, — добавил глухо Гастон, — и он умрет!