Не волновался почти никто. Наоборот, даже были рады, что береговая суета на время отступила и теперь можно было просто… нет, не отдыхать, но делать то, что тебе нравится, к чему ты привык и от чего устаёшь много меньше, чем от бесконечных проверок, быта и всего остального, что обычные люди называют жизнью. Жизнь экипажа не вошла ещё в привычное и ожидаемое русло долгого похода, и те, кто шёл впервые, ещё куда-то пытались бежать, что-то делать и не могли сидеть на месте от ожидания чего-то такого, чего ни у кого больше не бывает и этим потом можно будет гордиться и рассказывать детям и внукам. А Слава грустил.
Автономка, особенно если она не первая, протекает всегда одинаково (за исключением незначительных нюансов) и времени погрустить предоставляет с избытком. Сутки твои расписаны фактически по минутам, но в голову к тебе всё равно никто не заглядывает и грусти себе на здоровье, когда хочешь: хочешь на обеде, хочешь на вахте. Или вместо сна. А если сильно хочешь, то во время занятий и уходом за матчастью тоже не возбраняется. И Слава грустил, хотя ему было легче, чем Маше. И вовсе не оттого, что был он мужчиной, а потому что обстановка вокруг него не менялась никак вообще: одни и те же люди, одни и те же слова, одна и та же погода, одни и те же маршруты, одни и те же действия. Только давление и меняется. И то: от сих до сих и примерно в одно и то же время суток. То есть ждать тебе абсолютно нечего и никакой случай не нарисует тебе Машу вот за тем вот углом или вот в этом вот месте. Чуда Славе было ждать неоткуда. Болели бы зубы, так и то было бы веселей. Да хоть бы уж и авария какая – всё было бы живее, но ничего необычного не случилось, за исключением пары банальных пожаров. Но пожары Слава видел и участвовал в их ликвидации не раз, и теперь, с улыбкой уже вспоминал свой первый, когда он лейтенантом, зная свои действия наизусть, растерялся от того, как всё быстро заволокло дымом, и стоял, хлопал глазами, пока не получил оплеуху от начхима «Включись в ПДА, шляпа!» и потом, от оплеухи этой ожил, очнулся и отработал всё без сучка и задоринки. А начхим потом извинялся: ну ты, мол, это, зла не держи, сам понимаешь, на каждого доброго слова не напасёшься, а оплеух – пожалуйста, бездонная бочка.
К концу третьего месяца Слава перестал спать, что тоже, в общем, не удивительно. И совсем раскис от мечтаний о скорой встрече и будущей, непременно счастливой, долгой и полной приятностей жизни. Но на раскисшего Славу внимания никто не обращал – мало кто не раскисает сидя девяносто суток в железной бочке под водой. Виду-то не показывают, бодрятся, но – раскисают.
Когда задержали возвращение в базу, вот тогда и стало уже почти что невмоготу. Тут же был составлен план: вот тогда приходим, вот срываюсь и лечу (Миша опять тянет вахту за себя и за друга, но Миша даже за услугу это не считал: надо, значит надо), вот он Ленинград, а вот они – поцелуи, тут же лечу назад, но уже легче, потому что до отпуска будет рукой подать, а потом и вот она, – мечта и прямо в руках. На сколько задержали – никто не знал. Подумали где-то в верхах: раз лодка всё равно чухает домой через полигоны боевой подготовки, то отчего бы ей заодно не пообеспечивать задач какому-нибудь крейсеру или эсминцу – ну девяносто дней в море, ну девяносто пять, ну не умрут же они там, правильно? А тут вон как ловко всё выйдет по планам, а ловкий план, это как козырный туз – бьёт любую карту в колоде. Правда, в колодах тех бывают и джокеры, но авося с небосем никто не отменял – не было таких директив в военно-морском флоте, да и по сей день нет. И в этот раз они сработали: проболтавшись лишнюю неделю, лодка вернулась в базу и Слава тут же умчался в аэропорт.
– Миша, слушай, выручи, брат, тут дело такое…
– Слава, да лети уже, к чему слова, взгляды вот эти мокрые и вздохи, друг я тебе или труба на бане? Не надо объяснений, – не порти ими наших высоких отношений!
Миша был хорошим другом. Хотя «хороший друг» – это оксюморон, но больших эмоций на Мишу Слава выделить не мог, не сейчас, – чувства и мысли его быстрее самолёта летели в Ленинград.
* * *
После визита к Вилене Тимофеевне, Маше несколько полегчало и тоска её, острая и яркая, перешла в хроническую стадию, когда рук ещё высоко не поднять, но и истерики уже не случаются. Идя в детский сад за Егоркой, она даже почти радовалась тому, что погода явно налаживается, и бывает солнышко, и почки на деревьях, до того просто набухшие, дружно распускаются, и пахнет в воздухе свежей листвой и теплом, которого ещё нет по-настоящему, но вот запах уже есть.
– Угадай кто, – закрывая ей глаза ладонями, Слава говорил неестественно высоко, но Маша его узнала сразу же, даже до того, как успела испугаться, что кто-то хватает её сзади.
– Агния Барто! – и Маша ткнула Славу локтем, от чего тот даже ойкнул, не ожидая такой реакции.
Маша обернулась и строго спросила:
– Почему не дал телеграмму?
– Мы вчера пришли только, Маша! Что меня, что телеграмму получила бы ты только сегодня, так я подумал, что лучше уж меня!
– Подумал он…
Больше на строгости или ещё что Машу не хватило: она крепко обняла Славу, повиснув у него на шее, и зашептала: «Ну дурак же, ну какой дурак!». А потом они целовались и над ними смеялись дети, которые гуляли во дворе детского сада и дразнили их «тили-тили тестом, женихом и невестой». И они так вот стояли бы неизвестно сколько, если бы Егорка не прибежал к забору и не спросил, собираются ли они забирать своего ребёнка, или бросят тут умирать от старости, а себе заведут нового.
Домой Егорка ехал у Славы на шее, а Маша шла под руку, крепко прижавшись, и думалось ей, что счастливее, чем сейчас, быть уже нельзя и, возможно, и стоило пострадать эти несколько месяцев, которые казались ей теперь не такими уж и долгими и невыносимыми, чтоб вот сейчас идти вот так вот рядом и непонятно отчего не растаять совсем в радужную лужицу покоя и умиротворённости.
Дома встречал Петрович (которому Слава заранее занёс вещи) в новой тельняшке, которую он не надевал с самого Нового года, а берёг для особого случая.
– Вещи разложены, командир, – доложил он, – ужин на плите, осталось только разогреть!
– Вольно! Благодарю за службу! – рассмеялся Слава, а за ним и Егорка.
И тут измученные нервы окончательно расслабились и оставили Машу в покое, от чего она погрузилась в какой-то туман и смотрела на всё, что происходит как со стороны, вроде как и не принимая участия. Вернее, участие принимая, но никак совсем не реагируя. Как в тумане они что-то делали, чем-то ужинали и как-то играли с Егоркой, как в тумане потом, когда Егорка уже спал, целовались на кухне и оба, не сговариваясь, хотели оттянуть тот момент, когда окажутся в постели, обоим хотелось подольше понежиться в предвкушении и насладиться ожиданием, хотя пальцы и так уже дрожали и дышать было тяжело и казалось бы, – ну чего тут ещё ждать?
– Как это ты завтра улетаешь? – первый раз вынырнула из своего тумана Маша уже сильно под утро.
– Я же не в отпуске ещё, Маша, нам надо в море сходить денька на три, покатать нового командующего, потом лодку сдать и потом уже – отпуск. Но это не долго уже, скоро совсем.
– Ты когда-нибудь будешь моим?
– Я и так твой.
– Нет, так, чтобы совсем. Чтоб не ждать вовсе, не переживать и точно знать, что ты сегодня придёшь домой и мы будем, не знаю, спорить кому мыть посуду и я смогу отругать тебя за то, что ты не вынес мусор, а не трястись тут, как осиновый лист, от страха, что никогда тебя больше не увижу?
– Когда-нибудь, Маша, когда-нибудь. Я же не всю жизнь на флоте служить буду – старость же у нас впереди, не забывай! Тогда-то, эх, развернёшься!
– Чёрт бы побрал этот твой флот! Отчего ты не пошёл в бухгалтеры?
– От скуки чтоб не умереть, Маша. И оттого ещё, что не все юноши, когда растут, мечтают стать бухгалтерами, а вот о море почти все мечтают. Но только самые смелые, такие, как я, не боятся за мечтами своими идти.