– Мама хочет представить меня ко двору.
– Значит, в дебютантки? – Луиза почти не скрывала пренебрежения. – Но ты же хочешь настоящую карьеру?
– А кем мне быть?
– Ты хорошо рисуешь. Могла бы стать художницей.
– Можно сначала быть представленной ко двору, а уж потом и художницей.
– Полли, так не получится, можешь мне поверить. Придется все время танцевать с какими-нибудь болванами, тебе будут постоянно делать предложения, и ты согласишься выйти за кого-нибудь только по доброте душевной. Ты сама знаешь, что совсем не умеешь отказывать.
– Я не выйду за того, кого я не люблю.
– Порой даже этого недостаточно.
Луиза мрачно задумалась о Джоне Гилгуде и о своих нескончаемых мечтах, в которых она спасала ему жизнь настолько отважно и эффектно, что он просто не мог не жениться на ней. Они поселятся в квартире (верх изысканности – в квартире жила только одна знакомая Луизе семья), будут играть лицом к лицу во всех пьесах и ужинать омарами и кофейным мороженым.
– Бедняжка Лу! Ничего, это у тебя пройдет.
Луиза улыбнулась своей особенной, печально-героической и ранимой улыбкой, отработанной перед зеркалом в ванной.
– Вряд ли. Такое не проходит.
– Наверное.
– Вообще-то, – продолжала Луиза, – временами мне это даже нравится. Ну, знаешь, представлять, как все было бы. И думаю я об этом далеко не все время. – Вот это была правда лишь отчасти: порой она не вспоминала о нем несколько дней кряду. «По-моему, я нечестный человек, которому невыносимо быть совсем уж бесчестным», – думала она.
Она посмотрела на Полли, которая лежала на спине, жмурясь от солнца. Полли двенадцать, на год меньше, но на свой возраст она не выглядит. Нет в ней никакой хитрости, одна прямота и непосредственность. Бестактность, как это часто называют: если спросить, о чем она думает, она так прямо и ответит, если, конечно, сама понимает, о чем, но ее честность – следствие нерешительности, порой довольно мучительной. Взглянет на тебя довольно маленькими темно-синими глазками, если спросить у нее, согласилась бы она отправиться в плавание на подводной лодке, или пристрелить пони, который сломал ногу, или умереть за родину, но не выдать ни единой тайны, если вдруг она стала шпионкой и попалась, нахмурит молочно-белый лобик, уставится, будто в поисках истины, чаще всего безуспешных. «Не знаю, – обычно отвечает она. – Я бы не прочь, но не уверена. Я вообще не такая уверенная, не то что ты». Но в глубине души Луиза прекрасно понимала, что принимает решения просто по настроению, а нерешительность Полли – совсем другое, более серьезное дело. Это злило ее, но к Полли она относилась с уважением. Полли никогда не актерствовала, не работала на публику, как выражалась няня, не всегда могла разобраться, что к чему. И вообще не умела врать. Луиза не то чтобы лгала (в семье Казалет ложь считалась тяжким преступлением), но большую часть времени она представляла себя другими людьми, а они, естественно, думали и видели иначе, чем Луиза, поэтому все, что она говорила в такие моменты, не в счет. Актрисе настоятельно необходима гибкость такого рода, и хотя Полли порой поддразнивала ее переменчивостью реакций, Луиза в ответ дразнила Полли ее серьезностью и незнанием жизни, и на этом насмешки прекращались. Самые страшные, самые подлинные страхи обеих оставались неприкосновенными: Луиза страдала ужасными приступами тоски по дому (не могла находиться нигде, кроме как в кругу своей семьи, и страшно боялась, что ее отправят в пансион), а Полли умирала от страха при мысли об очередной войне, когда газом отравят их всех, особенно ее кота Помпея, ведь он же кот, вряд ли для него выпустят противогаз. В этих вопросах Полли считалась авторитетом. У ее отца было множество военных книг, он сам побывал на войне, вернулся с нее без руки, с более чем сотней осколков шрапнели, засевших в теле, которые невозможно было извлечь, с кошмарными головными болями – по мнению ее матери, худшими в мире. И все люди с фотографии у него на туалетном столике (солдаты в серо-желтой мешковатой форме) погибли, кроме него. Полли прочла все его книги, словно невзначай задавала ему каверзные вопросы и убедилась: все, о чем она читала – бойня, бесконечные мили раскисшей грязи и колючей проволоки, снаряды, танки и главное – страшный отравляющий газ, в котором каким-то чудом умудрился выжить дядя Эдвард, – все это чистая правда, правда и кошмар длиной более чем в четыре года. А новая война окажется еще страшнее, потому что люди вокруг только и твердят, что наука развивается, а это значит, что совершенствуются военные корабли, самолеты, пушки и так далее, и от этого будет только хуже. Следующая война будет вдвое ужаснее, и длиннее тоже вдвое. В самой глубине души она завидовала Луизе, которая боялась только пансиона: ей ведь уже четырнадцать, еще два-три года, и она будет слишком взрослая для пансиона. А для войны никто не может быть ни слишком взрослым, ни слишком маленьким.
Луиза спросила:
– Сколько у тебя с собой карманных денег?
– Не знаю.
– Так посмотри.
Полли послушно расстегнула кожаный кошелечек, который носила на шее, на длинном ремешке. На траву выпало несколько монет и сероватые комочки сахара.
– Зря ты держишь сахар для лошадей вместе с деньгами.
– Сама знаю.
– Он, наверное, уже ядовитый, – Луиза села. – Можем сходить на Черч-стрит, а потом вернемся и выпьем чаю.
– Хорошо.
Обе любили Черч-стрит, особенно в той ее части, что ближе к Ноттинг-Хилл-Гейт, хоть и по различным причинам. Луиза частенько наведывалась в зоомагазин, где не переводилась живность, о которой она мечтала: ужи, тритоны, золотые рыбки, черепахи, огромные белые кролики, а еще – вожделенные, но запретные для нее всевозможные птички, мышки, морские свинки, котята и щенки. Когда Полли надоедало ждать, пока Луиза насмотрится на них, а надоедало ей почти всегда, Полли шла в соседнюю антикварную лавку, прилавки которой занимали часть тротуара и были завалены всякой всячиной: от подержанных книг и безделушек из фарфора, стеатита, слоновой кости, дерева и бисера до мебели, а порой и предметов, назначение которых оставалось полнейшей загадкой. Хозяева лавки, двое мужчин, общительностью не отличались: отец почти все время лежал на обтянутом линялым красным бархатом шезлонге и читал газету, а сын сидел на золоченом стуле, взгромоздив ноги на огромный ящик с чучелом щуки, жевал булочки с кокосом и запивал их чаем. «Это чтобы растягивать перчатки», – отвечал отец, если его спросить, а сын никогда ничего не знал. Сегодня Полли отыскала пару очень высоких голубых с белым подсвечников: оба в трещинах, у одного надколот верх, но она сочла их удивительно красивыми. А еще тарелку – керамическую, в синих и желтых цветах, с темно-синим дельфиниумом, желтым солнцем и зелеными листьями. Самую красивую тарелку из всех, какие она только видела. За подсвечники шесть пенсов и за тарелку четыре: дороговато.
– Вот тут на одном отколото, – сказала она, указывая на подсвечник.
– А, этот делфтский, – он отложил газету. – Тогда сколько же у вас есть?
– Семь пенсов и еще полпенни.
– Возьмите что-нибудь одно. Так дешево уступить их не могу.
– А за сколько вы бы согласились?
– Самое меньшее – за девять пенсов. Тарелка португальская.
– Сейчас попрошу у подруги.
Полли поспешила обратно в зоомагазин, к увлеченной разговором Луизе.
– Я покупаю сомика, – объявила Луиза. – Давно хотела такого, а продавец говорит, сейчас время года подходящее.
– Ты не дашь мне немного денег взаймы? Только до субботы?
– А сколько?
– Пенс и полпенни.
– Ладно, только чай отменяется – мне надо отнести сомика домой. – Рыбку уже пересадили в банку из-под варенья, продавец прилаживал к ней ручку из бечевки. – Он прелесть, правда? Ты только смотри, какие у него усики!
– Да, прелесть. – Полли рыбками не интересовалась, но знала, что увлечения бывают разными.