Елена Тучкина, в отличие от иных моих знакомых, являлась коренной петербурженкой и жила где-то недалеко от нашего института, тоже на Васильевском острове. И думая о ней, я почему-то вспомнил Бродского.
«Ни креста, ни погоста – не хочу выбирать. На Васильевский остров я приду умирать», – так, кажется, у него. А тем не менее последнее его пристанище – Венеция…
Елена самозабвенно любила свой город, свой Васильевский остров и жизни в другом городе себе не представляла, считая подарком судьбы появление на свет именно здесь, среди гранита набережных и изысканных зданий Растрелли и других великолепных архитекторов. Она была худощава, подвижна, мила, остроумна и очень интеллигентна, но я её, как, впрочем и других моих нечастых, мимолётных подруг, – увы, не любил. Мне бывало с нею хорошо, спокойно, порою даже очень хорошо, совсем не скучно. Но не более того, поэтому представить её рядом с собой на всю жизнь я не мог. Не исключено, что приблизительно так же о наших отношениях думала и Лена. Хотя одна фраза при нашей предыдущей встрече в кафе, кажется, выдала её: «…и запомни, что из Питера уехать я ни при каких обстоятельствах не смогу, да и не хочу. Впрочем, и ты вроде бы тоже здесь собираешься осесть? Так что особых разногласий у нас, надеюсь, на этот счёт не будет». Возможно, это была лишь оговорка, а не просчёт ситуации наперёд, как увиделось мне. А может быть, просто тогда было выпито немало вина?..
Несомненно, Елена была лучшей из всех моих тогдашних знакомых, но и в ней чего-то для меня недоставало. Вернее, не для меня, а для такого сумбурного непредсказуемого чувства как любовь, когда теряешь голову и не стыдишься делать глупости. Голова моя была, к счастью, несчастью ли, на месте, и делать прекрасные глупости я не спешил. А все эти предыдущие переборы с дамами, которые, как выяснилось, заметил даже мой шеф, в конечном счёте, значит, были не более чем экспериментом по выяснению совместимости двух, абсолютно различных порою личностей.
Как правило, расставаться со своими знакомыми я старался без истерик и трагедий, если даже отношения наши заходили далеко…
К тому же мне тогда казалось, а может быть, так оно и было на самом деле, что я уже был всерьёз влюблён в очаровательную девушку Маргариту Оленину. Ведь именно Олениной, правда, Анне Алексеевне, Пушкин в 1828 году посвятил чудесное стихотворение: «Ты и Вы». Поэтому от одного только произнесения этой фамилии на меня, казалось, веяло нетленной патриархальностью славной старины, где предполагалась порядочность и где «нравственность», если верить Неккеру, «была в природе вещей». А если ещё добавить, что Маргарита почти не умела грустить и была к тому ж непредсказуема, то очень приблизительный её портрет будет именно таков.
Я с нетерпеньем ждал от неё писем. И сам писал ей довольно часто. Гораздо чаще, чем она мне. Стараясь с юмором описывать моё житьё-бытьё здесь, в Северной столице. И этот «почтовый роман» был моей сокровенной тайной от коллег, да и кого угодно, в которую никто не допускался. Хотя я чувствовал, вернее, понимал умом уже тогда, что вместе нам, пожалуй, не быть, несмотря на то, что Маргарита отвечала взаимностью на мои чувства. Однако также легко она отвечала взаимностью, правда, до меня, и тем, о ком я знал, а возможно, и многим другим, о ком я не ведал. В народе это называется любвеобильностью. Действительно, угадывалась в ней какая-то предельность во всём. Словно она проживала всякий раз свой последний в жизни день. Ей постоянно недоставало веселья, карнавала, новых ощущений и чудес! Она всё время боялась чего-то не успеть. Наверное, девушку с такими задатками в полной мере мог бы устроить только волшебник, каковым я, увы, не являлся. И тем удивительнее было то, что из многочисленных своих поклонников она явно выделяла именно меня, порою даже в кругу знакомых, когда мы бывали вместе, нарочито подчёркивая это. И нередко, что греха таить, мне это нравилось и льстило самолюбию. Порою во время какой-нибудь весёлой дружеской пирушки в нашем родном городе (куда я приезжал на каникулы или просто прилетал на два-три дня на какой-нибудь праздник), когда Маргарите чаще, чем другим присутствующим дамам, отпускались комплименты подвыпившими приятелями, а кавалеры из-за соседних столиков ресторана подходили «пригласить даму на танец», она рассеянно поднималась со стула, глядя куда-то вдаль или внутрь себя, клала руку на плечо пригласившего её… И вдруг, как будто припомнив что-то очень важное, вместо того чтобы идти танцевать (а танцевать она любила), оборачивалась ко мне, брала под руку, слегка потянув к себе, и, мило улыбаясь растерянному кавалеру, произносила: «Я танцую с ним» или: «Нам пора. Всем – пока!» Внезапно покинув обескураженных друзей, надев в гардеробе плащи, мы, будто торопясь куда-то, выходили под осенний дождь и прямо на крыльце ресторана начинали целоваться с таким неистовством, словно через миг нам суждено будет на веки вечные расстаться. И непонятно было, то ли это дождь струит по нашим лицам, то ли слёзы от краткости жизни, от невечности любви, от предстоящей разлуки, перенести которую казалось немыслимым делом.
Вспомнив про зонт, Маргарита раскрывала его, и мы, прижавшись друг к другу, шли по освещённым жёлтым светом промытых дождём фонарей улицам, с таинственно блестевшим под ногами бездонной чернотой асфальтом, не задумываясь о том, куда бредём. Иногда, ещё плотнее прильнув ко мне и горячо и щекотно дыша в ухо, Рита шепотом произносила: «Идём ко мне. Родители на выходные уехали на дачу… В нашем распоряжении вся ночь и половина дня. Я люблю тебя…» – И уже громче, будто искренне возмущаясь: «А почему ты мне об этом никогда не говоришь?! О том, что безумно любишь меня?!»
Пожалуй, «безумно» было бы самым точным словом в наших отношениях. Но, тем не менее, эти минуты с Ритой были самыми лучшими. И порою даже казалось, что мы составляем нечто единое, неразделимое, целое.
А на следующий день, ближе к полудню, когда мы раза два после бессонной ночи успевали позавтракать, я, оставляя в просторной квартире дремлющую Маргариту, бредя домой, с неизменной грустью думал: «И это всё? И это называется счастьем? И неужели так называемая “всепоглощающая любовь” и есть цель жизни? Но почему ж тогда кроме звенящей пустоты, какой-то выпотрошенности, после этих действительно безумных ночей во мне как будто ничего не остаётся?» Вопросы были без ответов, потому что уже к вечеру я начинал грустить о Маргарите и, словно почувствовав мою грусть, раздавался телефонный звонок.
– Привет, – тихим, несвойственным ей голосом, говорила Рита. – Ты уже успел соскучиться по мне? Если да – приходи на пирожки со щавелем. Мама их настряпала целую гору. А после ужина можем пройтись…
Надо отдать Маргарите должное – она всегда, при любых обстоятельствах, была со мной честна. И её горячие безудержные поцелуи, и слёзы раскаяния, когда она рефреном повторяла лишь: «Прости меня… Только теперь я поняла, что кроме тебя мне никто не нужен…», всегда исходили, казалось, из самого сердца.
И я прощал её, потому что любил. Однако в глубине души всё-таки представлял семейную жизнь не как постоянно извергающийся вулкан и не как бушующий океан, а как спокойную гавань, в которой можно укрыться от житейских бурь. И когда после двух месяцев пребывания в родном городе я улетал в Ленинград, то испытывал, по большей части, даже некоторое облегчение. Ибо в таком накале, в котором жила моя подруга, я жить не мог. Порою мне казалось, что мы просто испепеляем друг друга. Рита всегда провожала меня до аэропорта и бывала в такие минуты тиха, молчалива, говорила негромким голосом и, не отпуская мою руку, просила только об одном: «Возвращайся как можно скорее. Я буду тебя ждать и буду с радостью зачеркивать в календаре каждый прожитый без тебя день. Ты же сможешь прилететь на Новый год, как в прошлый раз?..»
В такие минуты я понимал, что по темпераменту мы абсолютно разные люди. Я, например, не особо страстный человек. И мне нередко доставляло гораздо большее удовольствие, скажем, играть в футбол, чем «играть в любовь». Ибо в первом случае я испытывал чисто физическую, ничем не замутнённую радость, а во втором – к приятным ощущениям отчего-то добавлялись и угрызения совести, когда говоришь самому себе: «Не то я делаю, не то…» Ведь я, пусть даже ненароком, не давая никому никаких обещаний, всё-таки обманывал кого-то (и в первую очередь, может быть, самого себя) иллюзией любви. Более того, после особо бурных интимных отношений с понравившейся девушкой я словно видел перед собой только зияющую, никуда не ведущую пустоту. Не в первый раз осознав простую истину – без искренних чувств любые отношения между мужчиной и женщиной только физиология. И мог ли я требовать верности от Риты, когда и сам порой бывал неверен ей? В своих рассуждениях я, в конце концов, запутывался и приходил к одному бесспорному выводу, что моим идеалом являются отнюдь не Ромео и Джульетта Шекспира с их безумной молодой и безудержной страстью, а старосветские помещики Николая Васильевича Гоголя, с их размеренной неспешной жизнью. И в этом случае мне, конечно же, больше подходила Елена Тучкина – потомок славного рода мелкопоместных дворян. Однако, и увы, меня, как мотылька к огню, неудержимо тянуло к Маргарите – этой яркой, взбалмошной, всегда неожиданной девушке, прогуливаясь с которой я нередко ловил завистливые взгляды проходящих мимо мужчин на себе и восторженные на ней.