Отрывки воспоминаний вылетали, как клубы пыли из старой портьеры, прикрывающей вход в магазин
В то время сама я не много знала о мире. Мне было четыре года, скорее всего, я была поглощена собственной скорбью по поводу утраты плюшевого кролика Мачо, которого какой-то подлый ребенок украл у меня в детском саду (причем монастырском!). С помощью двоюродного брата Войтека я научилась читать Świat Młodych и Skarb Malucha и по большей части была погружена в чтение, не особенно обращая внимания на то, что происходило вокруг. Но я помню переход из одного мира в другой, который можно было проследить по вещам и местам. Рядом с хутором, где я проводила бо́льшую часть дня с бабушкой и дедом, построили студенческий городок медицинской академии. Там сохранились места, не изменившиеся со времени хонтологической эпохи, на стенах виднеются лозунги: «“СОЛИДАРНОСТЬ” БОРЕТСЯ», «ХВАТИТ ПОДНИМАТЬ ЦЕНЫ», «КТО ПОДСТАВИЛ КРОЛИКА БЭТМЕНА». Я пользовалась их библиотекой, магазином и общепитом, где иногда пила колу.
Однажды на дверях библиотеки появилась информация о рабочих и выходных субботах, а в ней самой – сборники сказок альбомного формата, выпущенные издательством BGW. В ресторане, который я помню как нечто среднее между уютной столовкой и недомытой клеенчатой закусочной, выстроились автоматы с видеоиграми. В неизменно пахнущем кефиром, освещенном моргающей люминесцентной лампой продовольственном время от времени можно было купить финское или эстонское мороженое, мятное и лакричное, а потом – конфеты из Германии. Рядом открылся пункт ксерокопирования, в котором к тому же продавали магнитофонные кассеты. Интерьеры этих мест принципиально не изменились – и сейчас, чтобы оказаться внутри, нужно пройти сквозь коричневые плюшевые портьеры. Все эти годы пол в стиле оп-арт и стенные панели оставались в первозданном виде. Вселенная магазинов Spolem и WPHW постепенно заполнялась продуктами из не совсем подходящей для него сказки. Один из таких магазинов, с типично недвусмысленным и лишенным всяких прикрас названием «Трикотаж» («Готовое платье», «Галантерея», «Трикотаж» – слова, характерные для эпохи; в такой магазин идут не затем, чтобы купить туфли, а чтобы приобрести обувное изделие), внутри был обит панелями, выкрашенными блестящей краской цвета подгнившей травы, и предлагал футболки и трикотажные колготки. Эти предметы одежды отличались характерным запахом, который напоминал, что материал для них получали из чего-то, называвшегося, скажем, «полиакрилонитрил», точно так же как напольное покрытие и другие синтетические вещества указывали на нефть как на свой первоисточник. Трикотажные изделия были снабжены печатью цвета йода. Но в один прекрасный день в этом сумрачном окружении мрачных полок и прилавков из ядовитой ДСП на стене появилась афиша фильма «Рэмбо».
В то время сама я не много знала о мире…
Границы эпохи хонтологии кажутся обманчиво размытыми, но условно она начинается примерно в 1986-м, а может быть, только в 1987 году. Десятилетие спустя, когда международная ретромания только несмело приступала к освоению моды восьмидесятых годов, на страницах журнала Machina Стах Шабловский писал об этом периоде в Польше как о «призрачном времени», запомнившемся – что вполне понятно – сквозь призму значимых политических событий, а не повседневности, тем более не поп-культуры. Эту последнюю он старался реконструировать, припоминая события второй половины восьмидесятых годов, или так называемого второго этапа реформ, когда «атмосфера эволюционировала от государственного террора в сторону абсурда, разложения и хаоса». Он откапывал уже ушедший в небытие местный колорит: горячие бутерброды, программу Jarmark, соревнования по нетболу, кассеты, «Стилон» из Гожува,[2] термонаклейки на рубашках. Польша, номинально все еще социалистическая, в это время начинала понемногу двигаться в сторону капиталистической мо-дели – появлялись местные версии элементов этой системы, такие как телевизионная реклама и частные («полонийные») фирмы. Все легче становилось добиться благ, доступ к которым в ПНР был ограничен: паспорт (а потом валюта и импортные товары), спутниковое телевидение, дом на одну семью, подержанный импортный автомобиль, видеокассеты. Эти желанные предметы, относящиеся к приватной стороне жизни, были в то же время симптомом и катализатором эрозии существовавшей системы. 1989 год стал произвольной, политической датой – изменения начались раньше. Конец хонтологии я отнесла бы к 1994 году, когда был принят так называемый антипиратский закон и произведена деноминация злотого. Улицы, дома, пресса, книги, городская реклама, поселки, люди – все стало выглядеть так же, как везде. В это время, с 1988 до 1993 года, как может показаться, Польша плавала в каком-то первичном космическом бульоне, над которым редко кто наклоняется, разве что когда нужно выловить из него какой-нибудь политический компромат.
Шабловский предвидел, что восьмидесятые годы дойдут до нас в своей глобальной версии. Так и случилось: телевизионные развлечения, клубные мероприятия, фотосессии в журналах неизбежно связали восьмидесятые со словом «китч». Воспоминания сопровождались несколько смущенной улыбкой – какие у нас были ужасные прически, какой пластиковой была музыка, которую мы слушали! На вечера воспоминаний охотно приглашали вернувшийся к жизни дуэт Modern Talking.
Более поздний период кажется еще призрачнее. Статьи или телевизионные программы о девяностых годах рассказывают об их второй половине часто без польского контекста. Поскольку в них сплошь да рядом высказываются люди, которые росли уже при интернете, во всяком случае в глобализованном мире. Они припоминают то же самое, что их ровесники из Германии или США – и мы видим массу пружинок неоновой расцветки, красочных роликов, яиц тамагочи, фотографий бойз-бендов и кадров из «Беверли-Хиллз 90210». Удивительно, но именно этот сериал сегодня считается наиболее символичным для польского восприятия того десятилетия, а не более популярные «Северная сторона», «Чудесные годы» или приключения Чарльза «Корки» в «Жизнь продолжается». Но так случается с явлениями, которым позднее – в результате какой-то унифицированной мутированной коллективной памяти – приходится «определять десятилетие». Отрезвление может прийти при взгляде на списки хитов тех времен, которые мы считаем первопроходческими, лучшими в музыкальном отношении. Когда мы просматриваем архивные записи Top of the Pops, выясняется что панк и нью-вейв были тогда гораздо менее распространены, чем конфетный Клифф Ричард или детский хор, поющий «Только у бабушки». Рассказанные воспоминания обычно идеализированы – либо благодаря туману ностальгии, либо из-за варшавоцентричной точки зрения, с позиций которой волей-неволей все кажется быстрее, лучше, она подразумевает успех и светлое будущее. Но вне Варшавы мир существовал потихоньку, в более устойчивых формах, не обращая внимания на условные границы. Я совершенно убедилась в этом уже в 1995 году, заглянув в тетрадь «золотых мыслей», где делали записи мои одноклассницы. В ответ на вопрос о любимой музыке обычно появлялось не то, о чем писал Popcorn, а то, что несколько лет назад слушали их родители и что было дома на кассетах: Queen или СС Catch.
* * *
В самый разгар работы над книгой произошло лобовое столкновение двух политических легенд: одна о двадцати пяти годах счастья и свободы, другая о двадцати пяти годах зловещей матрицы. Наверное, сработал инстинкт самосохранения, потому что я решила, что не стану влипать ни в какие мифологии, сфабрикованные на основе фактических событий (это не значит, что я ни разу их не упомяну). Разумеется, ничто не берется ниоткуда, и зафиксировать политические и экономические причины различных явлений было необходимо, но решающим здесь прежде всего была моя приверженность школе исследования мира в рамках микроистории, истории, увиденной сквозь призму частной сферы и антропологии повседневности под знаком Роха Сулимы.