К вечеру сильно похолодало, и то, что успело растопить яркое мартовское солнце, схватилось ледком, так что на повороте машину едва не повело. Наташа приказала себе быть внимательнее.
Заехав во внутренний двор клиники, она закрыла машину и быстро поднялась по лестнице, придумывая, зачем ей понадобилось вернуться на работу. Должна же быть какая-то причина!
Однако Ярыгин, мирно попивающий чаек сам-перст, ничего не спросил, а только обрадовался, вскочил, помог Наташе снять куртку и сразу налил ей кружку густого ароматного чая.
– Сахарку? – спросил он, ласково заглядывая в глаза.
Наташа отрицательно покачала головой и села в уголок за шкафом. Пить не хотелось, но смотреть, как от яркой, похожей на темный янтарь жидкости поднимается легкий пар, вдыхать чайный аромат и греть ладони о теплые бока кружки было очень приятно.
– Ну как тебе суд? Сильно устала?
Наташа улыбнулась. Ее всегда трогало проявление заботы, от кого бы оно ни исходило. Только она открыла рот, чтобы рассказать про дядю Колю и красивую судью, как дверь ординаторской распахнулась и вошел Глущенко. Сердце екнуло, так что пришлось отпустить кружку. Наташа скрестила руки на груди, чтобы не было заметно, как они дрожат.
Непонятно было, заметил ее Альберт Владимирович или нет, но он сразу обратился к Ярыгину:
– Ты как генсек у нас, что ли? Дневников на войне не вел?
Глущенко бросил на стол довольно увесистую пачку историй.
– Не понял…
– Саша, десять дневников всего с тебя родина требует, а ты написать не можешь!
– Завтра напишу за два дня.
– Отставить разговоры. Дневники – это святое, отдай и не греши. Ручку в ручку, и вперед!
– А генсек-то при чем? – спросил Ярыгин, улыбаясь и без пререканий усаживаясь за письменный стол.
Ничего страшного не произошло бы, напиши он истории завтра, это Альберт Владимирович придирается. Хочет воспитать из Ярыгина такого же выдающегося хирурга, как сам, и действует по принципу: в большом деле нет мелочей. Ну-ну, флаг в руки!
Наташа ухмыльнулась. Ярыгин – хороший человек, добрый, отзывчивый, порядочный, но не орел. Недаром его вся академия называет Сашенькой, хотя ко всем остальным докторам принято обращаться по имени-отчеству. А может, она просто ревнует и завидует…
Вдруг Глущенко уставился на нее мрачно и внимательно.
– Так при чем генсек-то? – спросила Наташа неловко.
– Книги надо читать, – буркнул Глущенко, – «Малая земля».
– Господи, Альберт Владимирович, как она к вам в руки-то попала?
Глущенко вдруг почти по-человечески улыбнулся:
– Это дочка соседей по квартире, первоклассница, из школы пришла и с порога огорошила родителей. Нам, говорит, на уроке очень интересную книжку читали! Срочно купите мне, хочу знать, что будет дальше. Мама с папой, естественно, дочь немедленно прокляли, а мне стало любопытно, тем более что данный труд можно спокойно приобрести в книжном магазине, без давки и ажиотажа.
– И вы купили?
– Да.
– И что, понравилось?
– Так точно.
Наташа промолчала. Альберт Владимирович снова нахмурился и пристально смотрел на нее. Ярыгин вдохновенно строчил истории, а Наташа делала вид, что не обращает на Глущенко внимания. Она сидела, уставившись в свою кружку, чай в которой уже остыл и потускнел, потеряв свой яркий янтарный оттенок.
Тут в ординаторскую заглянула медсестра и сообщила, что в пятой палате умирает пациент. Видимо, это был ожидаемый исход, потому что сестра говорила совершенно спокойно, и Глущенко не подорвался спасать, а только развел руками.
– Ладно, – Ярыгин отложил историю болезни, – схожу.
Наташа осталась наедине с Глущенко впервые за долгое время. От волнения она испугалась, что покраснеет, и отвернулась.
– Слушай, это же ты на меня настучала? – вдруг спросил Альберт Владимирович.
– Что?
– Ты стукнула, что я православный и посещаю церковь?
– Нет. А вы посещаете?
– Не твое дело! Но если это ты, лучше признайся.
– Нет, Альберт Владимирович, это не я.
– А я думаю, ты решила мне отомстить, что я тебя не пускаю в операционную. Слушай, я тебя прощу, только скажи правду. Понимаешь, хирургия – это работа коллектива, и чтобы делать действительно хорошие вещи, а не просто аппендиксы выковыривать, люди должны доверять друг другу. Если мы хотим и дальше двигаться вперед, то нужно каждому верить, как самому себе. Когда же общаешься с коллегами и знаешь, что любой из них, даже самый близкий друг, может оказаться стукачом, ничего не выходит.
Глущенко прошелся по ординаторской и остановился у окна. Он отражался в темном стекле на фоне ночи – высокий, сухопарый, с длинным узким лицом.
Наташа понимала его чувства. Трудно жить, когда не знаешь, кому можно доверять, и еще труднее так работать.
– Ничего не выходит, – повторил Глущенко.
– Альберт Владимирович, это не я, честно!
– А если не ты, что ж глаза отводишь? – холодно бросил он.
– Ничего не отвожу.
– Я вижу. Просто если хоть маленько совести осталось у тебя, скажи правду, и забудем. Мы серьезное дело делаем, и будет очень обидно, если все пошатнется из-за капризов избалованной прошмандовки!
Лучше бы он ударил. Наташа встала. От отчаяния звенело в ушах и кружилась голова.
– Зачем мне трудиться и стучать на вас, когда я могу просто пожаловаться папе? – Наташа старалась, чтобы голос звучал холодно и язвительно, но получалось, кажется, не очень хорошо. – А моему отцу достаточно щелкнуть пальцами, и завтра вас здесь уже не будет. Мне кажется, Альберт Владимирович, вы прекрасно это понимаете и третируете меня не от жажды справедливости, а из зависти.
– Да неужели?
– Ну конечно! Вы завидуете, что мой отец – мировая величина, он одним словом может вас уничтожить, а вы способны только обзываться и пакостить по-мелкому.
Наташа ополоснула свою чашку в раковине, надела куртку и вышла, тихонько притворив дверь.
Пока спускалась к машине, в голове крутилась только одна мысль: «Зачем я поехала на работу?»
Наташа открывала машину, когда из дверей вдруг вылетел Глущенко, притормозил на секунду, осматриваясь, и быстрым шагом направился к ней. Он был в хирургических штанах и рубахе, только сверху накинул старый байковый халат – общую вещь, которой сотрудники пользовались, чтобы в холодное время перебегать из корпуса в корпус.
– Слушай, извини… – начал Альберт Владимирович, но Наташа перебила его:
– Не беспокойтесь, я не собираюсь жаловаться на вас отцу.
– Да при чем тут…
– При том, что не жаловалась и не буду. Вы напрасно подвергаете себя риску пневмонии, никакие репрессии вам не грозят, по крайней мере, с моей стороны.
– Наташа, подожди. Я просто хотел извиниться, что нехорошее слово сказал.
– Что думал, то и сказал, за что ж извиняться?
– Да не думал я! – Глущенко попинал носком туфли лежалый сугроб. – Я просто слова перепутал. Хотел сказать «свиристелка», а оно вырвалось. Ты, Наташа, мне не нравишься, но только как человек. Как, по-другому-то я о тебе вообще не думаю, вот эти все дела, что я оговорился, клянусь – ни разу мысли не было ни одной нечистой в твой адрес.
– Спасибо, Альберт Владимирович. Теперь я могу ехать?
– А как человек, – повторил Глущенко, – ты мне совсем не нравишься. Можешь так своему папе и передать.
Наташа засмеялась и села в машину, чувствуя, что может и расплакаться. Она завела мотор, но Альберт Владимирович все не уходил, стоял рядом, легонько попинывая сугроб.
– Что? – Наташа опустила боковое стекло.
– Ничего, – сказал Глущенко мрачно и вернулся в клинику.
Наташа ехала грустная. Она не сердилась на Глущенко за то, что он обозвался нехорошим словом, потому что вполне поверила его объяснениям. Когда работаешь по пятнадцать часов в сутки, и не такие слова можно перепутать! Но она представляла, каково сейчас Альберту Владимировичу, что он чувствует, и расстраивалась, что ничем не может ему помочь.