Ко мне подошла Маша, чего-то спросила.
- Слышала? - сказала я и опять, дура, заплакала. Она не раздумывая кинулась утешать:
- Умер кто? Дома чего? Успокойся. Ну что поделаешь?
- Не-ет! - протянула я, как обиженная девчонка. - Колю-то! Урванцева! Усыновили!
Маша всплеснула руками.
- Так чего ревешь? Это же хорошо!
- Хорошо-о! - обиженно, еще всхлипывая, промямлила я.
- Эхма-а! - обняла меня Маша. - Слезы твои значат, дорогая Наденька, что незаметно для себя стала ты знаешь кем?
Маша заглядывала мне в глаза, смеялась, качала головой.
- Не знаешь? Учительницей! Эх, макова голова!
Мы судили, как быть. Устроить Коле проводы, например, торжественный ужин с интернатовским пирогом - у Яковлевны это отлично получается - или уж тихо, без всяких разговоров отправить его к Никанору Никаноровичу, да и дело с концом?
Судили, рядили, и так плохо - каково другим, и этак нехорошо - ушел и не проводили. Решили: как начали, пусть так и идет.
Только наши старания оказались пустыми. Когда Коля уходил, весь взрослый народ вывалил на крылечко. Я глянула назад, на интернатские окна, и ахнула. Все мои ребята к окнам прилипли. Носы сплющили о стекла. А Коля им рукой машет.
28
И снова беда нагрянула.
Может, я зря такими словами кидаюсь? Разве это беда? Но бывает, бывает так, радость одного для другого бедой оборачивается. В очередной понедельник с Севой Агаповым пришел Степан Иванович, тот самый охотник, который ворону убил, и, потупясь, сказал, что уезжает вместе с семьей за границу.
- Документы оформили давно, думали, уже не получится, - объяснил он, - а тут сродная команда: в Москву и на самолет.
Унылый Сева стоял рядом - с красивой синтетической сумкой в руке, из которой торчали яркие свертки, нарядные коробки, и сумка оттягивала ему руку. У Степана Ивановича вид не веселее, хотя эта новость существенна для него и, конечно, приятна. Он переступал с ноги на ногу, поглядывал то на меня, то на Севу, особенно часто на Севу, а тот отвернулся и не говорил ни слова.
- Севочка! - беспокойно сказал Степан Иванович. - Но мы же не навсегда уезжаем, через три года вернемся! - И эта его фраза прозвучала как продолжение уже чего-то сказанного. Сева не шелохнулся.
- Мы письма тебе станем писать, очень часто! И ты нам пиши! воскликнул Степан Иванович.
Сева не реагировал. Его взгляд упирался в землю.
- Мы подарки тебе пришлем, хочешь сушеного крокодильчика, их в Африке много!
Только при упоминании крокодильчика Сева обнаружил признаки жизни мельком, без интереса, взглянул на Степана Ивановича, снова потупился, а у меня сердце сжалось: такая в этом взгляде почудилась выгоревшая пустота!
Тягостной была эта сцена! Я отправила Севу раздеваться, а Степан Иванович не уходил еще долго, топтался, кряхтел, говорил что-то не имеющее отношения к делу, потом тяжело вздохнул:
- Такие-то дела, Надежда Георгиевна, хоть отказывайся от заграницы.
Он очень просил прийти с Севой на вокзал, проводить их, я согласилась, хотя лучше бы, оказалось позже, оборвать все тут, в школьном вестибюле.
Степан Иванович ушел, а я медленно двинулась по коридору.
Я останавливалась у каждого окна, смотрела на улицу и ничегошеньки не видела. Отупевшая голова без конца проворачивала одну и ту же идею: надо просить Аполлона Аполлинарьевича собрать педсовет, надо просить, надо.
Настала пора пробовать урожай. Он горький, очень горький, но именно мой, и ничей больше, и педсовет нужен мне, чтобы во всеуслышание заявить это. Я сильно напутала, теперь это ясно. И я должна отделить Машу, Аполлона Аполлинарьевича. Похвалить Елену Евгеньевну. Она была, несомненно, права, когда говорила об осторожности. Вообще это глупо делить мир на белое и черное. Можно запутаться.
Каким я "князя" Игоря считала? То-то и оно. И хулить его тоже нельзя. Его намерения были благими. Но что вышло?
А Елена Евгеньевна? Как могла я ее считать черствой и неприятной? Она просто реалистка, поступала естественнее, чем даже естественник Аполлоша, а если и не знала, то предчувствовала, чем это кончится, голосовала против. И еще кто-то голосовал. Допустим, меньшинство, но и меньшинство что-то значит.
А я этого не заметила. Не придала значения.
Нет, просто не хотела видеть. Это мешало мне.
Мешало моей идее.
А теперь ошибочная идея мстит за себя.
На полтора дня отдать детей! Казалось, какое благо! На полтора дня это очень много. Там, за пределами моего взгляда, рождалась надежда. И рождалась любовь.
Вражда, ненависть - пустяки. Если бы появлялись они, мы бы, пожалуй, справились с ними, хоть и непросто и нелегко.
Но справиться с любовью? Полюбить и расстаться? Тем, кто всегда мечтал о доме!
Нет, это посерьезнее, чем просто возвращение, это утрата. Они не всё понимают, мои комарики, но всё чувствуют. И следуют своим чувствам.
И вообще! Что такое маленький человек? Малыш, кроха, ребенок? Нет, человек. Маленький человек, даже искренней взрослого чувствующий жизнь. У него нет опыта. Верней, мало. Опыт приходит постепенно. А в первом классе просто маловато его. Из-за малого опыта небольшой человечек искренней. Он бросается в ворота, не думая, что их могут закрыть. У него мало опыта, вот и все, а во всем остальном он точно такой же, как и взрослые люди.
Страдает точно так же. И любит с той же силой. Ненавидит. Верит. Сражается.
Точно так же. А порой еще сильнее, ярче, горше!
Мир детства - это как бы заповедник, вот что. И мы его охрана. Нет, мы не между детьми и взрослыми, напротив. Мы за любовь и братство между взрослыми и детьми. Но за маленьких мы должны отвечать. Перед ними же. И каждый наш шаг надо строго выверить. Трудно, что и говорить, Аполлоша прав, педагогика - наука неточная. Попробуй-ка все вымерить да взвесить. Но надо, как ни трудно. Надо.
И одной любви здесь мало, верно сказала Елена Евгеньевна. Доброта может и ранить.
Вот, получай!
Ты ранила добротой детей, которых жалела и которым хотела добра...
Я снова заплакала, признавая вину. Придвинулась поближе к окну, чтоб никто не заметил моих слез, уперлась лбом в стекло. И тут увидела сбоку чье-то лицо. Елена Евгеньевна!
Она не старалась смутить меня, даже не смотрела в мою сторону, но я разглядела, что глаза ее блестят от слез.