Думал и думал, повторял, словно заучивая наизусть постигнутые открытия. И уже не произносил так: мое отечество распадается. Потому что распространялось гниение, где все возилось и шевелилось миллионным скопищем прожорливых червей, и те лоскутки и осколки, на которые собиралась развалиться империя, не ощущались им, ни в массе, ни по отдельности, как отечество, почему-то вздумавшее раздробиться. А если следовало сейчас, во имя самоспасения и во имя будущего, с особой силой сознавать себя русским, то ведь не было у него уверенности, что и сама Россия не распадется в клочья, не рассеется, как дым, или не преобразится так, что он перестанет ее узнавать. В зловещем облике империи он умел распознавать истинный и вечный облик России, а что он найдет, что узнает, что примет близко к сердцу среди руин? Поэтому он мог сказать разве что так: земля разверзается у меня под ногами, и я не ведаю, куда проваливаюсь и что со мной будет.
Был бы у нас царь, - тосковал он, отвергал будущее и взыскивал с истории, - не докатились бы мы до такого унижения, Государь - живая, воплощенная идея, и, будь он у нас, будь он с нами, мы не забыли бы о долге, верности и служении, и не растащили бы по камешку державу пустые, крикливые и ожесточенные людишки, воображающие себя защитниками широких прав для всех и выразителями истинных народных интересов. Дайте мне живую, а не механическую иерархию, дайте мне мое заслуженное и незыблемое место в иерархии, и истина заговорит моими устами в полный голос! Для чего свобода, которая ведет не к гармонии, а к анархии, не к цельности, а к распаду, не к миру, а к братоубийству? Где был мой разум, когда я думал и надеялся, что можно толпой, всем миром, коллективным умом и сознанием решить сложнейшие и опаснейшие проблемы бытия, государственного устройства, общества и личности, решить вопрос о всеобщей свободе так, чтобы не осталась за бортом и моя жаждущая свободного волеизъявления индивидуальность? Где был наш разум, когда мы воображали, что нужно поскорее разрушать старое, а не охранять рассудительно и с тактом, не блюсти здоровые традиции, веками складывавшиеся, не созидать? Эта огромная и непостижимая страна... разве может она управляться анонимной властью? разве может кучка безликих и честолюбивых правителей служить ей опорой и защитой? удивительно ли, что все рушится? разве могла она выжить и упрочиться иначе, как не живой связью всех с каждым и чтобы на сияющей вершине власти не виднелась отовсюду и не чувствовалась всеми живая личность, возведенная в ранг полубожества? Я прав! Теперь я знаю, что я прав. Я чувствую в этой мысли жизнь, которая ушла и не вернется, но тем больше в ней истинности, чем больше лжи, гнили, разложения, деградации, абсурда и бесславия в происходящем с нами нынче.
***
Ксения ограничилась скупым замечанием: мы заблудились, моя вина, прозевала нужный поворот, и вот, пришли не на то озеро, не в тот дом, где нас ждут. Ее спутники не выразили ни удивления, ни возмущения, не закричали, что следует, отдохнув и подкрепившись, сняться с места и искать встречи с друзьями. Здесь, куда они пришли, тоже можно пожить, а упорство, с каким они влеклись к лагерю Марьюшки Ивановой, достойно, в сущности, лучшего применения. Марьюшка помнит о них, ждет и тревожится? О нет, едва ли память Марьюшки сохранила в отчетливом виде все обстоятельства гуляния на берегу реки, побудившие ее выступить в поход.
Необходимо свить временное гнездышко, устроиться на ночлег, а дом, кстати сказать, вполне пригоден для обитания, так что стоящая перед ними задача не столь уж трудна. Ксения привела их в хорошее, красивое место, и когда б не усталость, они бы удовлетворенно хмыкали, довольно потирали руки. Дом - его построили, как объяснила Ксения, для рыбаков и охотников, изредка наведывающихся сюда, и внутри, в просторной комнате, гостей ждали внушительных размеров печь, кровати с рваными матрасами, стол и лавки, испещренные именами и высказываниями прежних посетителей, помещался на невысоком холме. Внизу поблескивало между деревьями озеро, противоположный берег которого терялся за тонким слиянием воды и неба, за границей, на которой неясно шевелились тени сказочных стран.
Мужчины стерпели ее "заблуждение" (так высказался Конюхов), и торжество Ксении расползалось под отупляющей тяжестью сонливости, сонливость взрывалась торжеством, в иные мгновения они захлестывали друг друга, и тогда существо Ксении, с пеной и брызжущей в глаза мутью, захлебывалось, она погружалась в серый туман, в короткое отсутствие, неуловимое и радующее странной, какой-то тайной и бесстыжей радостью. Ей казалось, что в этот жутковатый миг отсутствия мужчины успевают лучше понять ее. Она присела на корточки перед сумками и принялась неспеша, чтобы привлечь внимание мужчин к ее работе, распаковывать их; плотно облегавшие тело рубаха и брюки, натянувшись до предела, дали отменное представление о ее формах, дали четкий рисунок и надежную гарантию того, что человек, обладающий столь совершенными формами, знает, что делает, и ни при каких обстоятельствах не потеряет голову.
Сироткин верил, что Ксения не случайно перепутала дороги, напротив, в этом скрыт намек на то предпочтение, которое она отдает теперь ему перед мужем, как, впрочем, безусловен намек и в той изящной бесцеремонности, с какой она принялась, под предлогом бытовых хлопот, выгибать перед ними свой прелестный и соблазнительный стан. Женщина явно провоцирует самцов на схватку. Сироткин с любопытством косился на соперника, однако Конюхов словно и не замечал ничего. Ей-Богу, этот человек, умело скрывающий свои настоящие мысли и навевающий на окружающих самое неопределенное впечатление, создан для того, чтобы все вокруг себя обезличивать, покрывать слоем унылой пыли. Не мудрено будет, подумал Сироткин, если за два-три дня тесного и вынужденного общения с ним я свихнусь, забуду собственное имя, а то и удавлюсь.
Отдохнув и подкрепившись банкой тушонки, Конюхов вышел из дома и отправился исследовать окрестности. Он отлично понимал, какими мотивами руководствовалась Ксения, совершая "ошибку" на развилке дорог, и как истолковал эту "ошибку" Сироткин, но он сдерживал сетования и заставлял себя думать, что ему следует махнуть рукой на происходящее, мбо происходит абсурд и он выйдет полным глупцом, если станет плясать под дудку его творцов. Он и объединил уже мысленно Ксению и Сироткина, мужчину и женщину, жену и ее любовника, в крошечную, жалко копошащуюся кучку праздношатающихся, зевак, потребителей, людишек, которым ни до чего нет дела и которые жаждут лишь развлечений.
Он быстро шел между деревьями, спускаясь к озеру, и вполголоса смеялся, воображая, в каких величавых, рисующих непримиримую вражду и непреклонную волю позах мог бы предстать перед этими людьми, желающими утопить его в безбрежных пространствах своей пошлости. А почему бы и нет? Нужно, и даже непременно нужно, с религиозной одержимостью опрокинуть и растоптать их куцый мирок, страшно и угрожающе захохотать, если они и после этого не войдут в разум. Нужно быть решительнее, хватит няньчиться с ними, довольно терпеть их наглость и назойливость. Заведомо жалел он Ксению, которая переживет неприятные мгновения, столкнувшись с его презрением. Но Ксения сама виновата, ей дашь волю - и она тотчас распускается, балует, совершенно как дитя малое. О, психология раба! Он пошел на уступки, изменил свою жизнь, попросту перевернул и перетряхнул ее всю, и сделал он это ради нее, Ксении, ради нее бросился работать в поте лица, ради их маленького мещанского счастья, а она, поверив, что завладела его волей, что властна отныне вертеть им, как ей заблагорассудится, тут же пустилась во все тяжкие. Ей мало заботливого мужа, мужа-труженика, ей подавай и любовника, веселого и глуповатого малого, беспринципного ловкача, и если между ними ничего не было до сих пор, то будет завтра, в потенции, в зародыше они уже согрешили, посеяли дурное зерно, и всходов недолго придется ждать.
Волнение набегало на его глаза то сумасшедшим смехом, то красноватой влажностью слез. Одиночество мучило чувством невозможности возврата в знакомый и привычный мир. Теперь выходили тщетными, неоправдавшимися его надежды через упрощение, ограничиваясь минимумом духовных отправлений, добиться покоя и счастья, лопнула безумная греза о радостях растительного существования. Жизнь наказывала его за отступничество и смеялась над ним. И еще смерть бродила рядом. Вот он продвигался, медленно и осторожно, по мягкому болотистому берегу озера, которое не окинешь взглядом и вряд ли обойдешь за день, лавировал среди зло вонзавшихся в серость вечереющего света кустов голубики, углублялся в чащи, становясь там добычей комаров и преждевременных сумерек, и всюду ему чудился тлетворный дух падали, чего-то, что умерло, перестало быть, но зачем-то продолжало находиться в живой природе и отравлять ее миазмами. Это нечто гниет, разлагается, крошится на атомы, на невидимые частички, из которых ничто и никогда не восстановится, не скрепится в подвижный телесный облик, не наберет полную грудь воздуха, не побежит, мыча во весь голос или распевая в свое удовольствие песни, не взмахнет крыльями, чтобы подняться в небо. Разве можно жить лишь для того, чтобы в конце концов самому превратиться в такую же гниль и такой же смрад? Разве можно жить, ничего не противополагая смерти?