Ее бесшумные шаги, ее напряженный и словно бы ничего не выражающий взгляд сказали ему больше, чем она предполагала, ожидая встретить в нем удрученного неудачей мальчишку, он разгадал, почему она шла к нему именно теперь, когда он выпал из действительности и отпал от людей, он прочитал в ее приближении муку и сладость нового решения, нового прочтения его судьбы, которой судилось стать беззвучной, не задающей лишних вопросов.
Присев рядом с ним на бревне, Ксения обняла горюющее тело друга, его заострившиеся плечи, устремленные к небу и сбросившие в яму ослепшую голову, и долго смотрела на него проницательным, насмешливым взглядом, а он только изредка и бегло косился на нее, в ее опасную, ослепительную сторону, понимая, что лучше бы всего просто рассмеяться над своей бедой, над своей незавидной участью. Рассмеяться бы над коварно ухмыляющейся неясностью будущего и тем самым сломить мертвечину обстоятельств, ощутить упрямство и подвижность жизни. Но он будто разучился, не умел больше делать звуки, необходимые для того, чтобы смех вышел похожим на смех, а не на подвох, на жалкую подделку. О, рассмейся он, не только разгладились бы черты его лица, но и стали бы красивей, - и он даже отчетливо понимал, что красивый человек нужнее Ксении, чем, некрасивый и хмурый, замшелый, морщинистый, ископаемый, - но ничего не мог с собой поделать, сидел и хмурился, морщился, как обиженная баба. Злобился? Нет, этого не было, напротив, он млел под рукой Ксении, как подросток, как девушка, он любил ее беззаветно, безгранично, беззвучно, это она должна была подарить ему настоящее разумение любви, первый и оттого особенно драгоценный опыт любви чистой, любви под знаком веры и надежды. И, двигаясь под ее рукой, он ластился, как кот, а не вырывался, как могло показаться со стороны, только он не умел объяснить своих чувств, хотя и понимал, что объяснить необходимо, даже если Ксения понимает все без слов. Наконец женщине передалось его унылое волнение, беспросветной пеленой, сырым туманом заволакивающее сознание; она сказала:
- Черт возьми, все ты спутал, запутал меня совсем... Ну, сижу и в голове вертятся разные фамилии... к чему бы это? Гольбах, Гольбейн... а сообразить, кто из них кто и чем знаменит, не могу, а ведь знаю, еще недавно знала. Гольбейн, Гольбах... кто есть кто? Ты - кто? Фамилия у тебя, - вдруг окрепла и посвежела она, - смешная, детская, жалобная, дрожащая, а ты, при ней-то, возмущался и кричал на людей, сверкал глазами, топал ногами. Очень комично! Спрашивается, когда задумываешь стать одиозной личностью, ты хоть на минуточку соотносишь себя воображаемого с собой действительным, какой ты есть в колечке своей фамилии? Коммерсант Сироткин. Добрый семьянин Сироткин. Дьявол Сироткин? Можно ли при такой фамилии устраивать драму и надеяться, что тебя воспримут всерьез?
- Дай мне другую, - пробормотал Сироткин, поеживаясь, шевелясь для утверждения вида, что он не только согласен с критикой Ксении, но и тщательно взвешивает свои шансы на устранение причин ее неудовольствия и насмешек.
- Ты же хотел идти путем святости, и хочешь, вижу по твоим глазам, что и сейчас хочешь даже больше, чем меня, чем мое тело, мои глаза, руки и ноги, а что за святой с фамилией Сироткин? Если, конечно, входить в рассуждение славы, а не твоего лишь одного личного дела и подвига.
Сироткин забыл о больших сверешениях и удачах своей жизни, забыл о коммерческом буме души и трагических отношениях с отцом, может быть, сведших того прежде времени в могилу, он весь забылся в игре, которой обволокла его Ксения, и думал, что на свете нет ничего важнее, чем достойно отвечать на ее вопросы. Обретя твердость, насколько она была возможна в его сумасшествии, он сказал:
- Я фамилию поменял бы.
- А сердце, душу?
- Ты сделаешь это со мной? - вдруг вырвалось у него по-детски, просто потому, что ему хотелось, чтобы Ксения даже не спрашивала, не туманила его голову намеками, а спокойно и уверенно делала то, что подразумевалось в ее вопросах.
Она засмеялась. Но тотчас бросить окольные пути и пойти прямым ей не хватало решимости.
- Как я могу это сделать? - заговорила она глухо, словно издалека, но этим задавленным голосом приближаясь к нему внутренне, неисповедимо. Какие у меня возможности и полномочия? Кто я тебе? Я уж не спрашиваю о праве... и ты не говоришь о нем... значит, это вопрос как бы решенный, правда? Ну, случается ведь, что право берут силой... разную там власть... Допустим... Выходит, уже не обстоятельства мешают нам, нас разделяют. Может быть, ты еще все свои капиталы бросишь к моим ногам, а? И, глядишь, твое сердце при этом даже на миг не сожмется от боли и жалости, и у тебя в голове не мелькнет даже тени мысли, что ты совершаешь роковую ошибку, непоправимую глупость. Но разве это может по-настоящему переменить дело, привести к необратимому сдвигу, после которого мы уже всегда будем другими и к прошлому не вернемся? Я готова даже забыть, что у меня есть муж, закрыть на это глаза, спрятать под черной тряпкой, как в фокусе, то, что я понимаю лучще, чем он, а именно, - как-то вдруг подхватила она свои слова с особой силой, усилила их пафосом и, радуясь этому, с торжеством посмотрела на опущенную голову собеседника, - что я его всегда, в любую минуту, что бы ни случилось, предпочту тебе.
- Ты, Ксенечка, придумана, чтобы мучить меня, а ведь я отдал тебе все, что имел...
- Как? Отдал? Уже? Когда? Но допустим, что это так, однако ты погоди требовать награду. Вдруг прогадаешь! Вдруг награда окажется слишком тяжелой для тебя. Впрочем, ты сам все это затеял, я тебя не звала, а ты пришел... и хочешь разрушить мою семью. Но до чего ты увертлив! И ведь никогда не видишь главного. Ты и сейчас себя не понимаешь. Может, для тебя сейчас как раз очень важно, чтобы я говорила тебе, что ты мне совсем не нужен, а все-таки сидела тут с тобой и радовалась, будто мы действительно всех предали... Но ведь и в самом деле я пришла к тебе, бросила всех, забыла дорогих гостей. Может, ты как раз воображаешь, что мои слова заставляют тебя страдать и это страдание тебе нужнее всего. Но о чем я говорю? И что можно сказать? Не кажется ли тебе, что мы всего лишь договорились до ничего, зашли в тупик и пустоту?
Сироткинская душа разрывалась на части. Он сознавал, что чувства в нем кипят жалобные, ущербные, не набирающие даже и высоты уязвленного самолюбия. Он бескрыл и потому жмется под крыло Ксении. Говорил он тоже глухо, но затаенная в голосе глубина не приближала его к душе женщины, и та пещерка, где он прятал от назойливого света свой стыд, где спрятался, признав свое поражение, была словно прорытые детьми в песке ходы, в которых он едва умещался, болея от тесноты и изнывая от жажды.
- Все это бег на месте, - сказал он, - я бегу в темноте, никуда не продвигаясь... Со мной всегда так было. Я полагал, что решаю проблемы, свои и своей семьи, и хорошо решаю, удачно... Но истинных удовольствий и наслаждений я, кажется, и впрямь вечно себя лишал. Жертвовал собой... пусть так, но разве я сам себя обрек на это? Нет, тут действовали силы, которых я не понимал. Дело в том, что всю жизнь я только мучился, все мое движение из одного дня в другой было только страданием, болью, стыдом, позорным и смешным провалом. Лишь теперь я каким-то образом могу постигать свое прошлое, могу и осудить себя... Я не знаю, откуда вдруг у меня взялась такая возможность, я лишь уверен, что это как озарение и в нем половина истины уже есть, уже сделана, и я весь уже наполовину другой. Постарайся это понять, Ксенечка.
- Разве мое положение лучше? - отозвалась Ксения с сомнением, готовым перерасти в насмешку.
- Я не думаю, что сейчас время говорить о твоем положении, - сказал Сироткин просто, взглянул на собеседницу и еще ниже опустил голову под палящими лучами ее удаленности и неприкосновенности.
- Понимаю, - Ксения кивнула. - Ты говоришь о какой-то истине... Но откуда ей взяться, если ты ее раньше не знал и не хотел? Свет... а откуда же он возьмется, если ты, как сам говоришь, всегда жил в темноте? Ты ждешь, что я тебе помогу. А если нет? Да и что изменится для меня в тебе только от того, что ты перестанешь суетиться, мельтешить, а то даже и оцепенеешь, может быть, свалишься и будешь лежать сонный, чуть-чуть брезжащий? Хороша перспектива, ничего не скажешь! Только не говори, что ты устал, что тебе все опостылело. Я отлично понимаю, что теперь, когда у тебя трудные времена, ты спешишь уцепиться за меня, заслониться мной. Но скажи, если ты вот несколько минут назад, полчаса назад, там в комнате, когда закричал, действительно сошел с ума, заболел, а я по-прежнему здорова, и если ты впрямь на темной стороне, а я на светлой, так что же я в таком случае найду в тебе, что нашарю? Могу ли я не засмеяться, проникнув в твою душу, в твой разум и сердце? Стоит ли заниматься тобой, если ты сошел с ума и болен? Вот в чем вопрос, милый...